— Такой огромный!..

— Ты плохо слушала Маруську. Он в лесу огромный, рядом с деревьями. А на открытом пространстве становится маленьким.

— И еще он злой!

— Злой? Нет, пожалуй. Хитрый, лживый, игривый. Самый злой… — Брат на две секунды задумался. — Наверное, Водяной.

Каждый день Рин знакомил меня с кем-то из нечисти. То, о чем рассказывала разудалая Маруська, становилось явью: видимой, слышимой, даже осязаемой (если нечисть разрешала себя потрогать). В иные дни знакомств было не одно, а два-три.

В камышах, растущих по берегам озера, в которое впадала Грязнуха, жили шишиги. Вид у них был не слишком милый: величиной с кошку и очень пузатые. Лапки же, наоборот, костлявые и скрюченные, похожие на конечности насекомых. Шишиги были невероятно прожорливы. В свои большие безгубые рты, напоминавшие края полиэтиленового пакета, они забрасывали все подряд: ягоды, грибы, камышиный пух, улиток, рыбок. Когда Рин ради шутки протянул им валявшийся на тропинке старый сандаль, проглотили и это. Шишиги смешно перекатывались по траве, прижав к телу ручки и ножки, превращаясь в мохнатые мячики. Еще они умели, нырнув в воду, пускать огромные переливчатые пузыри.

Крохотные лесавки, обитавшие в хижинах из прошлогодней листвы, суетливые, как мыши-полевки, постоянно пищали. Шерсть — как пух только что вылупившихся птенцов, глаза — маленькие и бирюзовые. Черные кожаные носики непрестанно двигались, как и пальцы, в которых они держали спицы из еловых иголок. Что именно они вязали, носки или шапочки, рассмотреть было невозможно — настолько мелкими были изделия.

В озере, как выяснилось, жили не только пузатые шишиги, но и Русалка. Она оказалась пугливой или терпеть не могла людей, и мы видели ее мельком: высунулась из камышей голова — то ли облепленная тиной, то ли заросшая зелеными, свисавшими, точно пакля, волосами. Мигнули глаза — две влажные изумрудины, усмехнулись бескровные губы. Плеск хвоста — и Русалка ушла под воду, к себе домой. Напрасно Рин, стоя на берегу, звал ее и убеждал не бояться — только промок больше прежнего.

Их было много — тех, о ком поведала разговорчивая Маруська, а Рин призвал к жизни. Луговички, кикиморы, болотницы, жердяи… Правда, разговаривать с нами на человеческом языке никто не пожелал. За исключением Ауки — младшего брата Лешего. Этот старичок сперва пытался заманить нас вглубь леса, выкрикивая звонко и жалобно, как заблудившийся ребенок: «Ау! Ау!..» А когда Рин, разгадавший его хитрость, стал кричать в ответ: «Ау, Аука! Выходи — не прячься, не бойся!» — вышел из кустов и подошел к нам, под развесистые ветви ясеня, где мы прятались от дождя.

Он был очень похож на Лешего, только нормального роста, и борода не до колен, а до пояса. В ее зарослях жила суетливая белка. Поначалу Аука доброжелательно поведал, что белка служит на побегушках, а также очищает от скорлупы орехи, помогая его старым зубам. А потом вдруг разгорячился и рассердился и принялся поносить «неразумное и жадное людское племя»:

— Вы, люди, идете на нашего брата войной! Леса вырубаете, реки мутите, болота осушаете!.. Куда ни взглянешь — все разорено, порублено, перерыто. Чтоб вам пусто было — человеческому народцу!..

Я не на шутку струхнула. А Рин остановил бурную речь одной фразой:

— Ты прав, старик, во всем прав.

Аука покосился на него разгоревшимися, как у кошки ночью, глазами, шумно фыркнул, топнул об землю ногой в неправильно одетом шлепанце и исчез.

Из своих увлекательных прогулок мы возвращались когда к обеду, а когда и к ужину, промокшие насквозь, несмотря на плащи и капюшоны. Баба Таня, ворча, но втайне радуясь нашим оживленным и веселым лицам, развешивала гирлянды носков и рубашек у заранее протопленной печки.

И однажды дождь кончился! Иссяк, выдохся, ушел. Проснувшись от солнечных лучей, ласкавших лицо, мы с Рином встретили новый день ликующим воплем.

Конечно, первым делом мы помчались на Грязнуху. К сожалению, Филю взять с собой брат не разрешил. Но все равно мы вволю побарахтались в мутно-зеленой воде. Я даже научилась плавать! Оказывается, главное в этом деле — ничего не бояться и не дергаться.

Набултыхавшись и обсушившись на солнышке, мы побрели вдоль берега. Рин остановился у круглой заводи, вода в которой была не зеленой, а черной. Желтые кувшинки и белые лилии своей красотой подчеркивали таящуюся под ними тьму и холод.

— Здесь живет Он…

— Водяной? — Я тут же вспомнила слова брата, что он самый злобный из всех. — Рин, пожалуйста, не зови его!..

— Не трясись. На берегу он нам ничего не сделает.

Рин пристально уставился в самую сердцевину омута. Губы зашевелились в беззвучном шепоте, в посветлевших глазах зарябили искристые волны.

— Рин-ин… Пожа-алуйста, мне страшно…

— Заткнись.

К моему великому облегчению, Водяной к нам не вышел. Лишь забурлила вода, и в ее толще смутно проявилось что-то лохматое и тянущееся — то ли волосы, то ли водоросли. Еще почудился тяжелый взгляд из-под нависших бровей (или водорослей). Все это продолжалось лишь несколько секунд, и снова гладь омута стала черной и непроницаемой.

— Это из-за тебя, — зло бросил брат. — Из-за тебя он не захотел показаться. Трусиха!..

— Рин, если бы он показался, я бы никогда больше не смогла купаться в Грязнухе! И без того теперь буду бояться залезать в воду…

— Не будешь. Больше ни разу в нее не залезешь.

— Почему?!

Брат не ответил. Он выглядел очень усталым. Он всегда уставал после своих чудес, я к этому привыкла, но в этот раз особенно. Рин раскинулся на траве навзничь и тяжело дышал, прикрыв веки. Не решаясь беспокоить расспросами, я тоже улеглась, наблюдая за облаками и покачивающимися над лицом травинками.

— Пошли!

Голос был бодрым, но каким-то ожесточенным.

Я послушно вскочила. Всю обратную дорогу мы молчали, и только когда показались первые избы, я осмелилась спросить:

— Мы ведь и завтра туда пойдем, правда? Я не буду бояться плавать: только к омуту подплывать не стану.

— Нет.

— Но почему?!

— Завтра приедут родители и заберут нас отсюда.

— Откуда ты знаешь?

Он промолчал.

— Ты не можешь этого знать, ты врешь! Врешь!.. Не буду с тобой разговаривать.

Брат лишь пожал плечами.

Всю оставшуюся часть пути я тихонько плакала, прощаясь с летом, с речкой, с чудесными существами. Что бы я там ни вопила, в глубине души знала: Рин прав. Он не может ошибиться.

Баба Таня, встретившая нас у калитки с грозно открытым ртом, готовая к громам и молниям по поводу пропущенного обеда, взглянув на мое зареванное лицо, осеклась.

— Родители телеграмму прислали. Завтра забирают назад.

Она устало махнула рукой и прошаркала тапочками в дом.

Еще горше стало вечером, когда брат велел отнести на чердак Филю. На все мои слезы и мольбы повторяя, что место дожки — здесь и в город его брать нельзя. Я упиралась, и меня потащили на чердак силком. Там неожиданно стало легче — когда все пушистики, вместе с Филей, окружили меня разноцветным облаком и тихонько зацокали, запели — без слов, но что-то грустное и красивое.

На следующий день приехал папа. Он переговорил с бабой Таней, вручил ей белый конвертик и велел нам укладывать вещи. Я собралась накануне, поэтому успела слетать к избушке на краю деревни. Задыхаясь от бега, извинилась перед домовушкой, что ничего не принесла ему в этот раз, и настоятельно велела перебираться в дом бабы Тани. Пусть она смотрит телевизор и не верит в него, ну и что? Зато она добрая, и кошке Дуне наливает столько молока, что Дуня вполне может поделиться.

Домовушка ничего не ответил, только поморгал слезящимися желтыми глазами и скрылся в своей щели. Даже не назвал «Машенькой»…

Прощаясь с бабой Таней, я разревелась, уткнувшись лицом в передник, а она гладила меня по голове, утешительно бормоча, что это не насовсем и мы еще приедем к ней следующим летом. Но я знала, отчего-то знала точно, что не приедем больше никогда.