— Мой народ собирается на Гайо, — сказал Такумсе. Голос его звучал все так же странно.
— Знаю, — кивнула женщина. — Это уже появилось на холсте. — Она оглянулась и увидела стоящего на пороге Элвина. — Ты пришел не один.
Таких глаз, как у нее, Элвин в жизни не видел. Он был еще слишком юн, чтобы гоняться за юбками, — он помнил, как его братья, Нет и Нед, едва им стукнуло четырнадцать, словно с цепи посрывались. Поэтому, заглянув ей в глаза, он не ощутил того желания, которое преследует мужчину, видящего красивую женщину. Сейчас он испытал те же чувства, что испытывал, когда смотрел на пламя, наблюдая за его переливами и игрой. Он не искал в огне смысл, лишь созерцал его переменчивость. То же самое он увидел сейчас. Она словно явилась свидетельницей всему происходящему на Земле, и события те, запечатлевшись внутри ее глаз, теперь кипели там, но никому не дано извлечь эти видения оттуда и рассказать о них.
Вспомнив, как Такумсе внезапно превратился в белого человека, Элвин напугался, подумав, что эта женщина обладает каким-то неведомым, могущественным колдовством.
— Меня зовут Бекка, — представилась женщина.
— А его — Элвин, — сказал Такумсе. Хотя нет, не Такумсе, Исаак, потому что этот голос больше не принадлежал Такумсе. — Он сын мельника из Воббской долины.
— Он — та ниточка, которая не согласуется с остальным рисунком холста. — Она улыбнулась Элвину. — Ну, заходи, я хочу наконец увидеть легендарного Мальчика-Ренегата.
— Кого? — не понял Элвин. — Какого гада?
— Мальчика-Ренегата. Вы что, не знаете? Аппалачи слухами полнятся. Народ только и говорит о Такумсе, который сегодня появляется в верховьях Ошконсин, а завтра уже сидит в деревне на берегах Язу, призывая краснокожих к убийствам и насилию. И везде его сопровождает бледнолицый мальчик, который толкает краснокожих на страшные жестокости, который учит их тайным пыткам, практиковавшимся когда-то папской инквизицией в Испании и Италии.
— Это все не так, — возразил Элвин.
Она улыбнулась. Вновь в ее глазах затанцевали огоньки.
— Меня, наверное, очень ненавидят, — сказал Элвин. — А ведь я даже не знаю, что такое инкивзиция.
— Инквизиция, — поправил Исаак.
Элвин ощутил, как сердце его холодными щупальцами сжал страх. Если о нем рассказывают такие истории, его, должно быть, считают преступником, чудовищем в человеческом облике.
— Но я только следую за…
— Я знаю, что ты делаешь и почему, — перебила Бекка. — Мы здесь хорошо знаем Исаака, поэтому не верим всяким лживым сплетням о вас двоих.
Но Элвину не было дела до того, чему верят и чему не верят «здесь». Его больше интересовало, что думают у него дома, в Воббской долине.
— Не беспокойся, — успокоила Бекка. — Никто не знает, кто этот бледнолицый мальчик. Уж конечно, не один из двух Невинных, которых Такумсе разрезал в лесу на кусочки. Конечно, это не Элвин и не Мера. Кстати, который из двоих ты?
— Элвин, — сказал Исаак.
— А, ну да, — кивнула Бекка. — Ты ведь уже представил его мне. Мне что-то очень сложно стало запоминать людские имена.
— Такумсе никого не резал на кусочки.
— Как ты можешь догадываться, Элвин, этому слуху мы тоже не поверили.
— А-а…
Элвин не знал, что сказать, а поскольку он долгое время провел среди краснокожих, он поступил так, как обычно поступают краснокожие, когда им нечего сказать. Белый человек почему-то очень редко додумывается до подобного выхода из положения. Элвин просто промолчал.
— Хлеба и сыра? — спросила Бекка.
— С удовольствием. Спасибо тебе большое, — ответил Исаак.
Весь мир летит вверх тормашками. Такумсе благодарит, как истинный джентльмен. Конечно, среди своего народа он считался благородным, честным человеком. Но на языке бледнолицых он всегда изъяснялся скупо и очень холодно. До сегодняшнего дня. Колдовство.
Бекка позвонила в маленький колокольчик.
— Еда очень проста, но здесь, в этом доме, мы живем незамысловато. И тем более я, в этой комнате. Впрочем, дом у нас действительно незамысловат.
Элвин огляделся вокруг. Она была абсолютно права. Он только сейчас понял, что эта комната была той самой первой хижиной-времянкой. Через единственное незаколоченное окно лился неяркий южный свет, стены были сложены из грубых старых бревен. Неожиданно Элвин заметил, что все вокруг покрывает холст — свисает с крюков, громоздится на мебели, лежит свернутым в рулоны. На этом необычном холсте смешивались всевозможные краски, но цвета не образовывали никакого рисунка, они лишь перетекали один в другой, меняя оттенки — широкий ручей голубизны сменялся потеками зелени, впуская в себя другие краски, переплетаясь и расходясь в стороны.
В комнату, откликнувшись на зов колокольчика Бекки, вошел, судя по голосу, какой-то пожилой мужчина; она послала его за едой, но Элвин даже не оглянулся, чтобы посмотреть, кто к ним заходил, — его полностью поглотил странный холст. Зачем столько ткани? Кому могла понадобиться такая яркая, нелепая мешанина красок?
И где этот холст заканчивается?
Он пробрался в угол, где стояло не меньше дюжины рулонов холста, и понял, что все рулоны — это по сути дела один кусок ткани. Когда рулон получался слишком большим, ткань не обрезали, а просто отступали немного, складывали и начинали новый кусок, который потом перетекал в центр следующего, и так далее. На самом деле холст был единым, и ни разу ножницы не касались его, чтобы разъединить ткань. Элвин принялся ходить по комнате, пальцами водя по холсту и следуя течению ткани, свисающей с вбитых в стену крюков и складками громоздящейся на полу. Он шел, шел, пока наконец, как раз в тот самый момент, когда в комнату вернулся старик, принесший хлеб и сыр, не нашел конец холста. Холст привел Элвина прямо к ткацкому станку Бекки.
Все это время Такумсе разговаривал с Беккой — тем же странным, принадлежащим Исааку голосом, — а она отвечала ему. В глубокие мелодичные нотки ее речи вкрадывался какой-то легкий чужеродный акцент. Она говорила как некоторые голландцы, которые обосновались в окрестностях Церкви Вигора и которые прожили в Америке всю жизнь, но сохранили в речи музыку своей родины. Добравшись наконец до ткацкого станка и оглянувшись на низенький столик с тремя стульями вокруг, Элвин прислушался к тому, о чем говорят Такумсе и Бекка. Да и то разговор его привлек только потому, что ему страшно захотелось узнать, зачем могло понадобиться такое количество холста, ведь он такой длинный, она, наверное, ткала его больше года, и тем не менее ножницы ни разу не коснулись ткани, чтобы использовать холст в хозяйстве. Увидев столько холста, мама наверняка назвала бы это «зряшней тратой», поскольку ткань валялась здесь абсолютно ненужная. Такой же «зряшней тратой» она называла голосок Дэлли Фрэймер, которому позавидовала бы любая певица, а Дэлли пела целыми днями дома и ни разу не спела ни одного псалма в церкви.
— Ешь, — приказал Такумсе.
Обращенная к Элвину его речь мигом утеряла английские нотки, и Такумсе вновь стал самим собой. Это сразу успокоило Элвина, поскольку он понял, что колдовство здесь ни при чем — просто Такумсе может изъясняться и так, и так. Но одновременно это породило еще больше вопросов, например, где Такумсе научился настолько чисто говорить по-английски. Элвин слыхом не слыхивал, что у Такумсе среди бледнолицых есть какие-то друзья в Аппалачах, а такая сплетня мигом бы распространилась. Хотя нетрудно догадаться, почему Такумсе не хотел, чтобы о его знакомствах пошла молва. Что бы подумали поднятые им краснокожие, если бы увидели сейчас своего вождя? Что бы тогда стало с войной, затеянной Такумсе?
Но если хорошенько поразмыслить, то зачем Такумсе разжигать войну, если у него среди бледнолицых этой долины множество хороших друзей? Земля здесь мертва, любой краснокожий увидит это. Но как с этим мирится Такумсе? Эта земля разбудила такой голод внутри Элвина, что, даже набив свой живот до отказа сыром и хлебом, он по-прежнему ощущал внутри какое-то сосущее чувство — ему хотелось вернуться в леса и снова услышать песнь земли.