ГЛАВА VIII

Религиозное неприятие, с каким миссис Маккинстри встретила малодушную тягу мужа к цивилизации, не было лишено и подкладки чисто человеческой злобы. Эта сильная, преданная натура, пожертвовавшая своей женственностью ради долга, теперь, когда долг не ставился ни во что, обратилась к давно забытым уловкам, мелким хитростям и слабостям своего пола. Она ревновала мужа к дочери, из-за которой произошли такие перемены в его характере и пошатнулись былые традиции дома. Она с ненавистью относилась ко всему тому, что составляет принадлежность мира женского очарования и что никогда не составляло принадлежности ее собственной семейной жизни. В готовности мужа поступиться дикарской простотой их прежнего уклада она видела лишь уступку ненавистным силам красоты и изящества — этим суетным и пустым выдумкам. До них ли ей было все эти годы, что велась настоящая война за превосходство в среде переселенцев? Они ли приносили победу, все эти оборки, рюшки и побрякушки? Разве в великом исходе через прерии мог быть от них какой-нибудь прок? Разве могли они заменить собою острый глаз, чуткий слух, сильные руки и молчаливую выносливость? Разве они помогали выхаживать больных и перевязывать раненых?

Когда зависть или ревность овладевает сердцем женщины, которой за сорок, в ее распоряжении уже нет таких средств, как кокетство, стремление затмить соперницу, страсть или трогательная нежность — всего, что делает терпимыми порывы ревности в женщине помоложе. Здесь борьба за первенство заведомо безнадежна, искусство перевоплощения безвозвратно утрачено. От своей загубленной женственности миссис Маккинстри сберегла лишь способность мелко злиться и, страдая, причинять мелкие страдания другим. Замок ее молодости рухнул, обрушилась пиршественная зала и опочивальня, остались лишь темницы и камера пыток; или, если воспользоваться ее собственной метафорой, которую она привела в разговоре со священником, «напрасно некоторые от нее, бесплодной смоковницы, хотят дождаться яблок да груш».

Методы ее не особенно отличались от тех, что применяют в подобных обстоятельствах ее страждущие сестры. Несчастный Хайрам, «болеющий о скотине», едва ли был особенно утешен и обрадован, слыша от своей супруги, что он сам во всем виноват, нечего было спускать этим угонщикам скота — подлым Харрисонам; растерянность, в которую повергло его известие о новых притязаниях на свою землю, отнюдь не уменьшилась от утверждений жены, что все это происки янки с их «культурной жизнью», перед которой он так позорно пасует. Миссис Маккинстри, с молодых лет сурово, но неутомимо ходившая за больными в семье, теперь сама то и дело оказывалась жертвой каких-то таинственных и неопределенных недугов, требовавших тщательного ухода и устранения всех раздражающих причин. Посещение мистером Маккинстри с Кресси «этой дьявольской свистопляски» вызвало у миссис Маккинстри «озноб»; появление в доме пианолы «Мелодеон» повлекло за собой «внутреннюю сыпь», а «мурашки и паралик» удалось предотвратить только отменой вечеринки, которую затеяла было Кресси. Постоянное недовольство пробудило в ней прежний кочевнический инстинкт, и она стала лелеять хитроумные планы дальнейшего переселения. Выяснилось, что от близости реки у нее в крови появились микробы «болотной лихорадки»; со своих молитвенных собраний она приносила туманные известия о том, какие необыкновенно благоприятные условия для скотоводства в предгорье; она воскресила в каждодневных разговорах своих давно усопших миссурийских родственников для уничтожающего сравнения с иными ныне здравствующими; даже некоторые события первых дней ее замужней жизни пошли в ход для той же зловредной цели. Покупка Хайрамом нескольких крахмальных сорочек для торжественных выходов с Кресси напомнила ей о том, что он венчался с ней «в поскони»; и она подчеркнуто выражала свое неудовольствие, появляясь на людях в самой старой одежде, очевидно, полагая своим долгом поддерживать этим способом семейные традиции.

Ее отношение к Кресси было бы, наверное, более определенным, пользуйся она хоть малейшим влиянием на дочь и имей с нею хоть какую-то душевную близость. Но как бы то ни было, она позволила себе вслух сожалеть о разрыве с Сетом Дэвисом, чья семья по крайней мере придерживалась старых, милых ее сердцу обычаев. Здесь ее сразу же заставил замолчать мистер Маккинстри, пояснив, что между ним и отцом Сета уже были сказаны слова, которые понадобилось бы брать назад, так что в согласии с этими же самыми традициями кровь двух семей вернее может пролиться, чем соединиться. Просто ли она воздержалась до поры от попыток примирения, так как не предоставлялось подходящего предлога, будет видно дальше. Покамест она ограничилась тем, что поощряла ухаживание Мастерса в туманном расчете на то, что это отвлечет Кресси от учения и нарушит никчемные замыслы Хайрама. Не догадываясь об отношениях своей дочери и Форда и ни о чем не подозревая, она с тупой враждой считала его невольным источником всех своих неприятностей. А так как она ни с кем из соседей не зналась и дома не желала слушать разговоры о триумфах Кресси, ей неизвестно было даже о том памятном вальсе, который вызвал в поселке всеобщее восхищение.

Утром того дня, когда дядя Бен открыл учителю свои хитроумные планы разрешения межевых споров между Харрисонами и Маккинстри, лай рыжего пса оповестил о том, что к ранчо Маккинстри приближается чужой. Этим чужим оказался мистер Стейси, столь же самодовольный и блистательно разодетый, как и в тот раз, когда он впервые засверкал на горизонте маленького Джонни Филджи, и к тому же еще приятно возбужденный ожиданием предстоящей встречи с красивой девушкой, которая танцевала с ним на балу. Он не виделся с нею уже целый месяц, и вот теперь ему пришла счастливая мысль явиться к ней в дом в двойной роли Меркурия и Аполлона.

За Хайрамом Маккинстри послали на ближний выгон, тем временем Кресси занимала галантного гостя. Это было несложно. Одно из очарований Кресси состояло в том, что, пренебрегая обычным девическим простодушием, наигранным или искренним, она, наоборот, отнюдь не скрывала от своих поклонников (исключая, быть может, учителя), что прекрасно видит, как на них действует ее красота. Она хотя бы понимала их страсть, если и не разделяла ее. Для застенчивых деревенских селадонов в этом содержалось на первый взгляд некоторое поощрение, но шло оно им же во вред: скрытые поползновения сразу же становились явными, и обезоруженный герой не мог с честью отступить, но должен был обращаться в позорное бегство.

Прислонившись к дверному косяку и прикрывая ладонью глаза от солнца, которое отвесными лучами заливало ее лениво-грациозную фигуру, Кресси ждала первого выпада противника.

— Я не видел вас целый месяц, мисс Кресси, с того бала, где мы с вами танцевали.

— Надо же, как вам не везло! — Кресси любила с чужими употреблять деревенские обороты речи. — Подумать только, ведь вы вчера два раза прогуливались мимо наших ворот.

— Значит, вы меня заметили? — обескураженно улыбнулся молодой человек.

— Еще бы! И пес наш вас заметил, и Джо Мастерс, и наш работник. И когда вы обратно вышагивали, то и пес, и Мастерс, и наш работник, и моя мать — все шли за вами следом, а сзади отец с дробовиком. Чуть не на полмили все вместе растянулись. — Она, отведя ладонь от лба, плавным мановением руки указала туда, где должна была проходить эта воображаемая процессия, и рассмеялась.

— Да, вас охраняют основательно, — неуверенно сказал Стейси. — И, глядя на вас, мисс Кресси, — отважно добавил он, — понимаешь, что в этом нет ничего удивительного.

— Что верно, то верно, — со смехом отозвалась Кресси. — У нас говорят, что от «хватунов» я у отца защищена надежно — почти так же, как его межи.

Странной и прихотливой была ее речь, но томная плавность интонаций и нежные, тонкие черты лица с лихвой искупали это. Разговор ее был необычен и живописен, как и ее жесты. Так, во всяком случае, полагал мистер Стейси. Он набрался духу для новой любезности: