В 1926 году Отакэ Хирокити, завершив дела, отбыл в Токио. Ким, оставшись без секретарской зарплаты, переехал с женой и маленьким сыном в комнату, предоставленную от Института востоковедения в коммунальной квартире на улице Энгельса, 57.
Он сочиняет статьи по японской истории и литературе для энциклопедий и журналов. Переводов новелл Акутагавы у Кима набирается на целый сборник (издавать книгу в 1929 году собиралась «Федерация», но по неясным причинам выпуск не состоялся). Борис Пильняк, писатель известный и оригинальный, предложил Киму подготовить комментарии-глоссы к своей книге очерков «Корни японского солнца». И Роман Николаевич постарался — прошел по грани между серьезностью и легковесностью, подготовив умные и занимательные заметки о самураях, иероглифах, японском театре, живописи, эротике, сказочных существах, современной Японии. Одну из глосс стоит процитировать большими фрагментами — ее стиль и содержание многое говорит о взглядах и настроениях автора.
«Два принципа кардинальных, всеопределяющих, лежат в основе бусидо-этики японских самураев… Беззаветнейшая преданность господину своему, т.е. чувство великого долга перед сюзереном, и вытекающее отсюда неумолимое последовательное до конца презрение к смерти, торжественный отказ от всякого страха перед небытием; эти два принципа — наивысшего долга и величавого пренебрежения к смерти, эти опорные колонны самурайской идеологии с неустанным рвением и тщанием укреплялись и полировались в течение семи феодальных столетий, и что удивительного, если эти колонные принципы были доведены до небывалой прочности и слепящего блеска и вызвали шумное изумление европеян, в XIX веке вторично открывших Японию; что удивительного, если в течение семи веков изо дня в день, из часа в час представители правящего класса словом и делом демонстрировали свое неистощимое презрение к смерти, измывались над ней, как над последней девкой из Кандаских лупанарных бань, и напряженной волевой гимнастикой вытравили дочиста из своих душ всякий страх перед призраком безносой; к этим двум принципам-доминантам неразрывно примыкает третий, заключающийся в доведенном до пределов стоицизме, непроницаемой охране своей души от чужого взора, замуровывании всех своих чувств под неподвижной маской лица, ибо преданный самурай, готовый в любой момент швырнуть свою жизнь без сожаления, как лопнувшую сандалию, к ногам владыки, должен переносить молча все лишения и никогда не выказывать наружу презренных судорог души… Когда мы говорим о бусидо в его феодалистическом и сегодняшнем банзайпатриотическом аспектах, взор невольно останавливается на выпуклых одиозных очертаниях и не хочет итти дальше вглубь, сквозь наружную, густо наляпанную, лакировку; но не следует с торопливым нетерпением делать сокрушительный вывод… Но неужели же в нем, питавшем в течение стольких столетий один из культурнейших народов мира, нет ничего, ничего, что могло бы быть нами, неяпонцами, — корейцами, китайцами, русскими, европейцами, — принято хотя бы с кое-какими осторожными оговорками или, может быть, даже сочувственно оправдано? На это отвечаем: есть. Для этого надо взять те два основоположных принципа самурайской морали, выхватить их из контекста феодальной эпохи, освободить их от кожуры классовых атрибутов самурайства и отчетливо отделить от казенно-казарменного культа сына неба; и вот тогда эти два принципа, взятые вне времени, предельно абстрагированные, будут означать: всепоглощающее чувство долга и радостную готовность пожертвовать собой ради дела всей жизни. И сорок семь самураев начала XVIII века, которые знали это чувство долга и выполнили этот долг целиком, без остатка, разве они не достойны искреннего и проникновенного сочувствия? Сорок семь человек, нерасторжимо связавших друг друга братской клятвой; безукоризненно проведших с начала до конца изумительную конспирацию в сплошь шпионском Эдо, сокрушивших все заставы бдительности сиятельного врага; не дрогнувших ни разу с первой минуты заговора до последней секунды жизни; давших незабываемый пример монолитно спаянного коллектива; доведших дело всей своей жизни до испепеляющего конца!»{83}
Благодаря Пильняку молодой профессор-японист появляется в кругу столичных литераторов. Виктор Шкловский, основатель Общества изучения поэтического языка, в письме Юрию Тынянову в 1929 году сообщал: «Просится в ОПОЯЗ один кореец, “опоязовец” Ким. Ты его мог знать по примечаниям, им сделанным к Пильняку, под названием “Ноги к змее”…»{84},[10]
Вот удивились бы литераторы, даже бывалый авантюрист Шкловский, если бы вдруг узнали, с кем имеют дело!
В любой секретной организации есть сверхсекретные дела. В структуре ОПТУ таковыми занимался Специальный отдел, созданный Глебом Бокием — сумрачным гением тайных операций. Спецотдел ведал криптографией, радиоразведкой, дешифровкой перехваченной переписки, изготовлением конспиративных документов и подчинялся не председателю ОПТУ, а напрямую ЦК ВКГТ(б). Сотрудников Бокий подобрал первоклассных — например, специалистов по шифрам, работавших в царском Министерстве иностранных дел, военной разведке, департаменте полиции. К этой компании в 1927 году присоединился Роман Ким, затребованный в помощь как знаток японского языка: «В Спецотделе ОПТУ я выполнял работы по анализу японских шифров»{85}.
О специфике дешифровки он расскажет в повести «По прочтении сжечь» (время, место и персонажи совершенно другие, но методы работы разведок везде одинаковы): «Специалисты по разгадыванию кодов нуждались в помощи людей, безупречно знающих японский язык. Японоведы должны были подсказывать, какая буква или слово может быть в том или ином месте расшифровываемого текста, — без их консультации нельзя было строить правильные догадки». Именно в 1927 году, как известно из скудной на подробности истории Спецотдела, в ведомстве Бокия «взломали» японские коды и начали читать секретные радиограммы Москва — Токио{86}.
Летом 1927 года (предположительно, в конце июля или в августе) Роман Ким по заданию КРО отправился в Крым, в Балаклаву, «узнавать о ходе работ по подъему “Черного Принца”»{87}. Британский винтовой пароход «Принц», прозванный «Черным», затонул в Балаклавской бухте в 1854 году во время сильнейшего шторма. На его борту находилось 500 000 фунтов стерлингов в золотой монете — годовое жалованье солдатам, осаждавшим Севастополь. Японская фирма «Синкай Когиоссио» предложила советскому правительству поднять этот груз на условии оставить за собой 40% найденных ценностей. Переместив тонны скальных обломков, исследовав остатки корпуса «Принца», японцы нашли всего пять золотых монет и одну серебряную. Сделав вывод, что англичане подняли золото после крушения, представители «Синкай Когиоссио» в конце октября 1927 года свернули водолазные работы.
В том же году Ким потерял отца. Николай Николаевич приехал в Москву в 1924-м, жил в одной квартире с сыном и невесткой. В 1927 году он решил съездить в Приморье, в пути тяжело занемог и скончался в больнице во Владивостоке.
Брак Кима с Зоей Заикой распадался. Трудно сказать, что было тому виной — его постоянная таинственная занятость, взаимное недопонимание или какой-то проступок, но они становились чужими друг другу. Ким рассказывал, что Зоя, болея туберкулезом, часто ездила на юг подлечиться, и на курорте познакомилась с неким Сигизмундом Гилевичем, тоже москвичом. «По прибытии в Москву рассказала [мне] об этом, и мы с ней расстались по-хорошему». Сын Аттик остался с мамой.
Роман Николаевич на самом деле был с головой погружен в работу. Он преподавал японский язык в Институте востоковедения и Военной академии РККА. В 1928 году в Москве прошел VI Конгресс Коммунистического Интернационала, принявший программу с четко прописанной стратегией и тактикой борьбы за диктатуру пролетариата и замену мирового капиталистического хозяйства мировой системой коммунизма. Ким «писал докладные записки для Катаямы, выступал в качестве переводчика на секретных заседаниях ИККИ и Профинтерна, просматривал в порядке контроля бумаги японского сектора ИККИ — всё по заданиям 5 [отделения] КРО ОГПУ». За работой V Конгресса Профинтерна в 1930 году он следил по личному указанию председателя ОГПУ Вячеслава Менжинского{88}.[11]