Качество фотокопии письма, адресованного начальнику Главного управления Генштаба Японии, оказалось настолько плохим, что сотрудники ГУГБ не смогли сделать перевод. Тогда новый замначальника 3-го отдела ГУГБ Александр Минаев (под началом Миронова он работал в Экономическом отделе) отправил начальника 7-го отделения 3-го отдела Михаила Соколова в Лефортовскую тюрьму с поручением показать текст Роману Киму. Роман Николаевич опознал почерк помощника военного атташе Японии в Польше Арао — прежде ему приходилось читать написанные им документы. Ким сумел расшифровать текст: «Об установлении связи с видным советским деятелем. 12 апреля 1937 года. Военный атташе в Польше Савада Сигеру. По вопросу, указанному в заголовке, удалось установить связь с тайным посланцем маршала Красной армии Тухачевского. Суть беседы заключалась в том, чтобы обсудить (2 иероглифа и один знак непонятны) относительно известного Вам тайного посланца от Красной армии № 304».
Четверть века спустя Соколов рассказал комиссии Президиума ЦК КПСС, пересматривавшей дела военачальников, расстрелянных в 1937 году: «этот документ Киму удалось расшифровать после двух-трех визитов к нему. Ким был крайне возбужден, когда сообщил, что в документе маршал Тухачевский упоминается как иностранный разведчик». Сам Роман Николаевич подтвердил, что в апреле 1937-го Соколов, сославшись на приказание наркома Ежова, поручил ему перевод японского документа. Выполнив работу, он написал еще и заключение: письмо Сигеру — дезинформация с провокационной целью. Столь важное сообщение, пояснил Ким, японцы постарались бы передать шифром или с дипкурьером. Если оно было отправлено обычным способом — значит, японская разведка имела цель «довести до сведения русских» содержание документа. Комиссия ЦК не обнаружила в архивах такого заключения. Соколов в своем объяснении повторил аргументы Кима как собственные выводы по прошествии лет, посетовав, что чекисты «тогда глубоко заблуждались»{152}.[27]
Роман Николаевич умолчал лишь о факте, на который опирался, заявляя о провокации. Именно он в 1932 году переводил шифрограмму японского атташе, предупреждавшего Генштаб о вероятной перлюстрации секретной дипломатической почты[28].
Предупреждения подследственного контрразведчика наверху проигнорировали. Японский документ прекрасно ложился в канву дела, которое «ежовцы» с одобрения Сталина готовили на маршала Михаила Тухачевского, первого заместителя наркома обороны СССР. Ведь японцы еще в 1934 году задумали «наметить наиболее влиятельную группу политических врагов [Сталина] и установить с ней контакт». 10 мая 1937 года Тухачевского назначили командующим войсками Приволжского военного округа — по негласной традиции высокопоставленного подозреваемого сначала понижали в должности. 22 мая маршала арестовали. Вслед за ним взяли пятерых высших военачальников — командармов и комкоров (два комкора уже были под следствием). Всех обвинили в подготовке военного переворота, шпионаже и ослаблении военной мощи СССР в пользу Германии. Все признали себя виновными. На одном из допросов Тухачевский сознался, что получил от Троцкого установку «снабжать данными» не только германский Генеральный штаб, но и «работающий с ним рука об руку» японский Генштаб{153}.
9 июня прокурор СССР Вышинский подписал обвинительное заключение: «В апреле — мае 1937 года органами НКВД был раскрыт и ликвидирован военно-троцкистский заговор, направленный на свержение советского правительства в целях восстановления в СССР власти помещиков и капиталистов и отрыва от СССР части территории в пользу Германии и Японии…» Специальное судебное присутствие Верховного суда СССР 11 июня объявило приговор участникам «заговора маршала» — расстрел.
Чекистов, обнаруживших письмо Сигеру, наградили знаками «Почетный работник ВЧК — ПТУ». А Романа Кима после выполненного поручения разоблачили как японского шпиона. Принадлежавшие ему знак «Почетный работник ВЧК — ГПУ» и орден Красной Звезды были сданы в финансовый отдел ГУГБ и оценены в квитанции о приеме по весу: 51 грамм серебра — 6 рублей 63 копейки{154}.
Киму обещали: если он расшифрует японский документ, то это благоприятно отразится на его судьбе. 19 апреля Верховин написал рапорт на имя заместителя начальника 3-го отдела ГУГБ Давыдова: «При попытке выяснения того, как был оформлен арест Ким Р.Н., я установил, что он посажен на основании ордера, полученного в изъятие от всех существующих на сей счет правил и положений… Прошу указания, каким образом следует сейчас оформить арест»{155}.
Неизвестно, что сталось с этим рапортом, но 22 апреля другой замначальника 3-го отдела — Александр Минаев составляет справку-обоснование: «Наблюдением установлено, что Ким Р.Н., используя свое служебное положение, снабжал себя через агентуру, с которой был связан по работе, контрабандными вещами, получавшимися по его заданиям от японского военного атташе. Одновременно выявлено, что служебные отношения Ким Р.Н. с женской агентурой перешли в характер личной интимной связи… Помимо перечисленных должностных преступлений, в распоряжение ГУГБ НКВД получены прямые указания о его связи с японской разведкой. Установлено, что отец Кима Р.Н. являлся старым японским агентом, находившимся в связи с японским разведчиком Ватанабе… В феврале 1935 года наружным наблюдением было зафиксировано его [Кима] посещение японского посольства… На основании изложенного, считаю необходимым Ким Романа Николаевича арестовать»{156}.
29 апреля новый начальник ГУГБ — заместитель наркома внутренних дел СССР Михаил Фриновский санкционирует арест. 16 мая Роман Ким пишет заявление на имя Фриновского, причем обращается к нему, как и положено обвиняемому: не «тов.» — товарищ, а «гр.» — гражданин.
Ким признается, что «был привлечен японцами в 1931–1932 гг. (военным атташе Касахара) к разведывательной работе в пользу японцев. Я был взят путем шантажа. Буду давать откровенные до конца показания о своей работе у японцев»{157}.
Что же случилось в промежутке этих дат?
Бывший начальник Особого отдела Марк Гай, арестованный 1 апреля, на допросах в начале мая признался в пособничестве японским шпионам — Киму и Николаеву-Рамбергу. Гай рассказал, как виделся в 1936 году на квартире у Кима с «Майором» из японского военного атташата и заметил, что в разговоре «Майора» с Кимом «проскальзывали нотки руководителя». Он сообщил о своих подозрениях Ягоде и в ответ услышал, что Ким и Николаев-Рамберг работают на японцев, нужно обеспечить успешность их связи с японской разведкой и «прикрывать мероприятия», которые они предлагают, действуя в интересах японцев{158}.
Убийственное свидетельство. Как оно было предъявлено Киму, каких признаний потребовали от него — неизвестно. В следственном деле нет никаких материалов о допросах Кима между 7 апреля и 19 мая 1937 года. Если сравнить его подписи под протоколами, датированными этими числами, видна кардинальная разница — автограф человека, уверенно держащего перо, сменяется нервным резким росчерком, в котором инициал «Р» выглядит буквой «Г».
Едва ли не все прошедшие во второй половине 1930-х через Лефортовскую тюрьму, но уцелевшие в мясорубке репрессий, описывали ее как одну большую пыточную камеру. «“Напишешь. У нас не было и не будет таких, которые не пишут!“ — рассказал в мемуарах о первой встрече со следователем комдив Александр Горбатов. — Допросов с пристрастием было пять с промежутком двое-трое суток; иногда я возвращался в камеру на носилках. Затем дней двадцать мне давали отдышаться…»{159}. «Издевательства, которые творились с нами в Лефортово, с трудом поддаются описанию, — вспоминал Иван Тройский, бывший главный редактор “Нового мира”. — Способов было много. Одним из них были “конвейерные допросы”, то есть непрерывные допросы в течение нескольких суток подряд. Менялись следователи, а допрашиваемый оставался практически без сна. Так, например, бывший эсер Морозов, работавший честно, назначавшийся на такие ответственные должности, как руководящая работа в нашем торгпредстве в Англии, был обвинен в шпионаже и пробыл на конвейерном допросе тридцать восемь суток без нормального сна. На какие-то минуты, по его словам, он засыпал в комнате следователя, сидя на стуле, но тут же его били и заставляли бодрствовать. В результате Морозов сошел с ума. Долго лежал в тюремной психиатрической больнице… Другой “формой дознания” были “стоянки”. “Поставить на стоянку” означало: в течение длительного времени не давать человеку ни сидеть, ни лежать, ни ходить, только стоять на месте.