Разговор был прерван лаем собак, криками и громом медных труб перед домом. Заслышав шум, Ягенка сказала:
— Батюшка с аббатом с охоты воротились. Выйдемте на крылечко, лучше пусть аббат увидит вас издали, а не вдруг в доме.
С этими словами она проводила Мацька на крылечко, откуда они увидели во дворе на снегу целую кучу народа, коней и собак и тут же туши заколотых рогатинами или убитых из самострела лосей и волков. Завидев Мацька, аббат, прежде чем соскочить с коня, метнул в его сторону рогатину; правда, он вовсе не думал попасть в старика, а хотел только показать, как сильно он гневается на обитателей Богданца. Но Мацько сделал вид, будто ничего не заметил, снял шапку и издали ему поклонился, а Ягенка, та и впрямь ничего не заметила, — она поразилась, увидев в толпе обоих своих вздыхателей.
— Здесь Чтан и Вильк! — вскричала она. — Верно, встретились с батюшкой в лесу.
А у Мацька старая рана заныла, когда он увидал их. В голове его тотчас пронеслась мысль, что один из них может жениться на Ягенке и получить за нею Мочидолы, земли аббата, его леса и деньги… И от смешанного чувства досады и злости защемило у старика на сердце, особенно когда он увидал, как Вильк из Бжозовой, с чьим отцом аббат недавно хотел драться, подбежал к его стремени и помог спешиться, аббат же, слезая с коня, милостиво оперся на плечо молодого шляхтича.
«Так вот и сладит аббат дело со старым Вильком, — подумал Мацько, — отдаст за девкой и леса, и земли».
Но эти горькие мысли прервал голос Ягенки:
— Уж успели подлечиться после взбучки, которую им задал Збышко; но хоть каждый божий день будут ездить сюда — все равно ничего не дождутся!
Мацько поглядел на Ягенку: лицо девушки пылало от гнева и мороза, голубые глаза сердито сверкали, а ведь она отлично знала, что Вильк и Чтан вступились за нее в корчме и из-за нее были избиты Збышком.
Но Мацько сказал:
— Эх! Сделаешь так, как аббат велит.
Но она решительно возразила:
— Аббат сделает, как я захочу.
«Господи боже мой! — подумал Мацько. — И этот глупый Збышко упустил такую девку!»
XIX
А «глупый» Збышко и впрямь уехал из Богданца с тяжелым сердцем. Прежде всего ему было как-то непривычно, не по себе, без дяди, с которым он многие годы не расставался и к которому так привык, что сейчас сам не знал, как будет обходиться без него в пути и на войне. А потом, жаль было ему Ягенки; хоть и старался он убедить себя, что едет к Данусе, что любит ее всем сердцем, однако только теперь он почувствовал, как хорошо ему было с Ягенкой, как сладки были их встречи и как тоскует он по ней. Он и сам дивился, чего так загрустил вдруг без нее, — все ведь было бы ничего, когда б тосковал он по Ягенке, как брат по сестре. Но он-то понимал, чего ему недостает: ему хотелось снова и снова обнимать ее стан и сажать ее на коня или снимать с седла, снова и снова переносить через речки и выжимать воду из ее косы, снова и снова бродить с ней по лесам, и глядеть на нее не наглядеться, и «советоваться» с ней. Так привык он к ней и так сладко все это было, что не успел он об этом подумать, как тотчас предался мечтам и, совсем позабыв, что впереди у него долгий путь в Мазовию, живо представил себе ту минуту, когда в лесу он боролся один на один с медведем и Ягенка пришла вдруг ему на помощь. Будто вчера все это было, и будто вчера ходили они на бобров на Одстаянное озерцо. Он не видел тогда, как пустилась она вплавь за бобром, но сейчас ему чудилось, будто видит ее, — и истома напала на него, как две недели назад, когда ветер пошалил с ее платьем. Потом вспомнилось ему, как ехала она в пышном наряде в Кшесню в костел и как дивился он, что такая простая девушка едет вдруг, словно знатная панночка со своей свитой. И тревогу, и блаженство, и печаль ощутил он вдруг в своем сердце, а как вспомнил, что мог бы позволить себе с нею все, что хотел, что и она льнула к нему, смотрела ему в глаза, рвалась к нему, так едва усидел на коне. «Хоть бы встретился с ней и простился, обнял на дорогу, может, легче б мне стало», — говорил он себе; однако тотчас почувствовал, что это неправда, что не стало бы ему легче, потому что при одной мысли об этом прощании его бросило в жар, хоть на дворе уже было морозно.
Он испугался вдруг этих уж очень греховных воспоминаний и стряхнул их с себя, как сухой снег с епанчи.
«К Дануське еду, к моей возлюбленной!» — сказал он себе.
И тотчас понял, что иная эта любовь у него, что чище она и кровь от нее не играет так по жилкам. По мере того как ноги леденели у него в стременах и холодный ветер студил кровь, все его мысли устремились к Данусе. Уж ей-то он всем был обязан. Не будь Дануси, голова его давно бы скатилась с плеч на краковском рынке. Ведь с той поры как она перед всеми рыцарями и горожанами сказала: «Он мой!» — и вырвала его из рук палачей, он принадлежит ей, как раб госпоже. Не он, а она избрала его, и, сколько бы ни противился этому Юранд, ничего он тут не поделает. Одна она может прогнать его прочь, как прогоняет слугу госпожа, но и тогда он не уйдет от нее, потому что связал себя обетами. Но тут ему подумалось, что не прогонит она его, что скорее покинет мазовецкий двор и пойдет за ним хоть на край света, и он стал восхвалять в душе ее и осуждать Ягенку, будто та одна только и была повинна в том, что он поддался греховному соблазну и что сердце его раздвоилось. Теперь уж он не вспомнил о том, что Ягенка выходила старого Мацька, что, не будь ее, медведь в ту ночь, быть может, содрал бы ему самому кожу с головы, он нарочно старался думать про Ягенку одно худое, полагая, что тогда будет более достоин Дануси и оправдается в собственных глазах.
Но в это время его догнал, ведя за собой навьюченного коня, посланный Ягенкой чех Глава.
— Слава Иисусу Христу! — сказал он с низким поклоном.
Раза два Збышко встречал его в Згожелицах, но сейчас не признал.
— Во веки веков! — ответил он. — Ты кто такой?
— Ваш слуга, милостивый пан!
— Как мой слуга? Вот мои слуги, — кивнул он на двоих турок, подаренных ему Сулимчиком Завишей, и на двоих рослых парней, которые, сидя верхом на меринах, вели за собой его скакунов, — вот мои слуги, а тебя кто прислал?
— Панна Ягенка из Згожелиц.
— Панна Ягенка?
Збышко только что думал о девушке одно худое, и сердце его еще было полно неприязни к ней, поэтому он сказал:
— Воротись домой и скажи панне спасибо, не нужен ты мне.
Но чех покачал головой:
— Не порочусь я, пан. Меня вам подарили, да и я поклялся служить вам до смерти.
— Раз тебя подарили мне, так ты мой слуга?
— Ваш, пан.
— Тогда я приказываю тебе воротиться.
— Я поклялся, и хоть я невольник из Болеславца и бедный слуга, но шляхтич…
Збышко разгневался:
— Прочь отсюда! Это еще что такое! Хочешь служить мне против моей воли? Прочь, не то прикажу натянуть самострел.
Чех спокойно отторочил суконную епанчу, подбитую волчьим мехом, отдал ее Збышку и сказал:
— Панна Ягенка и вот это прислала вам, вельможный пан.
— Хочешь, чтоб я тебе ребра переломал? — спросил Збышко, беря из рук конюха копье.
— И кошелек велено вам отдать, — продолжал чех.
Збышко замахнулся было, но вспомнил, что хоть слуга и невольник, но сам шляхетского рода и у Зыха остался, верно, только потому, что не на что ему было выкупиться, — и опустил копье.
Чех склонился к его стремени и сказал:
— Не гневайтесь, пан. Не велите вы мне ехать с вами, так я поеду следом в сотне шагов, я ведь спасением души своей клялся.
— А ежели я прикажу убить тебя или связать?
— Прикажете убить, не мой грех это будет, а связать прикажете, так останусь лежать, покуда меня люди добрые не развяжут либо волки не съедят.
Збышко ничего ему не ответил, тронул коня и поехал вперед, а за ним последовали его слуги. Чех с самострелом за плечами и с секирой на плече потащился сзади, кутаясь в косматую шкуру зубра от резкого ветра, который подул внезапно, неся снежную крупу.