Что, в Оверни войны и вражда? Роланд как-то об этом не упоминал.
— Иерусалим — это пуп земли, край, самый плодоносный по сравнению с другими, земля эта словно второй рай! — ударив посохом о ковёр, провозгласил епископ. — Её прославил искупитель рода человеческого своим приходом, украсил её деяниями, освятил страданием, искупил смертью, увековечил погребением. И этот царственный град, расположенный посредине земли, ныне хотят захватить нечестивые, не ведающие Господа, для своих языческих и богомерзких обрядов. Иерусалим и добрые христиане ждут помощи от вас, ибо, как мы уже сказали, пред прочими сущими народами вы удостоены Богом замечательной силой оружия. Вступайте же на эту стезю во искупление своих грехов, будучи преисполнены уверенностью в незапятнанной славе Царствия Небесного.
И тут же все собравшиеся в храме, словно по команде, возопили:
— Так хочет Бог! Так хочет Бог!
Услышав это, Эмерик возвел очи к небесам, возблагодарил Бога и, мановением руки потребовав тишины, заговорил снова:
— Возлюбленные братья! Сегодня мы видели, что, как сказал Господь в Евангелии от Матфея, «где двое или трое собраны во имя Моё, там я посреди них». Ибо если бы не Бог, который присутствовал в ваших помыслах, не раздался бы столь единодушный глас ваш; и, хотя он исходил из множества уст, но источник его был единым. Вот почему говорю вам, что это Бог исторг из ваших уст такой глас, который он же вложил в вашу грудь. Пусть же этот клич станет для вас воинским сигналом, ибо слово это произнесено Богом. И когда произойдёт у вас боевая схватка с неприятелем, пусть все в один голос вскричат Божье слово: «Так хочет Господь! Так хочет Господь!»
Замолчав, он осмотрел стоящих перед ним рыцарей, и уже тише, но так, что его всё равно было слышно даже в самом отдалённом уголке собора, продолжил:
— Мы не повелеваем и не увещеваем, чтобы отправлялись в этот поход старцы или слабые люди, не владеющие оружием. И пусть женщины не пускаются в путь без своих мужей, либо братьев, либо законных опекунов. Они ведь являются больше помехой, чем подкреплением, и представляют скорее бремя, нежели приносят пользу. Пусть богатые помогут беднякам и на свои средства поведут с собою пригодных к войне. И тот, кто решит совершить это святое паломничество, и даст о том обет Богу, и принесет ему себя в живую, святую и весьма угодную жертву, пусть носит изображение креста Господня на челе или на груди. Тот же, кто пожелает, выполнив обет, вернуться домой, пусть поместит это изображение на спине промеж лопаток. Тем самым такие люди выполнят заповедь Господню, которую он сам предписывает в Евангелии: «И кто не берет креста своего и следует за мною, тот не достоин меня».
Рыцари принялись рьяно бить себя в грудь, крича «Mea culpa» и просить отпущения грехов, разве что граф делал это, как мне показалось, с плохо скрываемой усмешкой. Его дед когда-то Эмерика из Клермона выгонял, а он вот теперь стоит перед епископом и ждёт благословения. Но деваться некуда, он же первым и преклонил колено, подставил обнажённую голову под ладонь Его Преосвященства, а затем поцеловал благословившую его руку епископа. Следом потянулись важные рыцари из числа его спутников и прочие шевалье, по старшинству, включая маркиза и его такого же заносчивого товарища.
Благодаря Бремонту мы всё же пробились к амвону не самыми последними из рыцарского сословия. Его тут знали и уважали. Что интересно, товарищ наших родителей вроде как не собирался ни в какие походы отправляться, однако ж тоже получил прощение грехов и благословение. И, пользуясь случаем, что-то шепнул Эмерику, показав на меня.
— Подойди ко мне, сын мой, — негромко, скорее даже мановением руки подозвал тот меня.
Я приблизился, глядя на епископа снизу вверх. Ростом тот был невелик, но, стоя на амвоне, всё равно возвышался надо всеми.
— Как тебя звать?
— Симон, сын славного рыцаря Франциска де Лонэ.
— Ага, так ты тот самый богохульник, поминавший нечистого, когда я тебя мечом опоясывал?
Лицо епископа выражало строгость, но в глазах плясали смешинки.
— Я, Ваше Преосвященство.
Склонил покаянно голову и тяжко вздохнул, тем самым как бы выражая надежду на верность поговорки, что повинную голову меч не сечёт.
— Ладно, то дело уже прошлое. А скажи-ка, сие правда, что тебе во сне приходил сам святой Януарий?
И строго так смотрит, испытующе.
— Истинный Бог! — перекрестился я почему-то раскрытой ладонью.
А что мне ещё оставалось делать? Если уж врать — то до последнего придерживаясь выбранной версии. Чай епископ не следователь, допрос с пристрастием не устроит.
Дальше пришлось повторить то, что я говорил Бремонту. Эмерик внимательно меня слушал, не обращая внимания на тихое роптание рыцарей, недовольных задержкой. Выслушал, после чего осенил меня крестным знамением, сложив вместе большой и безымянный пальцы.
— Сие знак был свыше, святой Януарий взял над тобой покровительство. Возноси хвалу ему денно и нощно. И вот ещё что… У византийцев принято изображать лики святых, наша же вера придерживается других канонов, ограничиваясь миниатюрами в книгах и фресками на стенах и окнах соборов. Но тебе, сын мой, я дозволяю изобразить на щите лик святого Януария. Пусть все видят, кто твой заступник. А теперь скажи мне, принёс ли ты «заморский обет» разить неверных во имя Святой Церкви?
— Да, ваше Преосвященство.
— Тогда склони чело.
Он положил свою сухонькую ладошку на моё темя, прочитал какую-то короткую молитву на латыни и добавил:
— Благословляю тебя, Симон де Лонэ, на свершение подвига во имя Господа нашего Иисуса Христа. Да пребудут с тобой Небеса!
Снова перекрестил, теперь уже ребром раскрытой ладони, после чего я по примеру предшествующих рыцарей поцеловал руку, чуть коснувшись губами изумруда в серебряной оправе.
Вот так вот и передаётся всякая зараза. Захотелось сразу же вытереть губы, и желательно тряпочкой, смоченной в спирте. Но приходится изображать покорность и благоговение. А перстенёк, к слову, нехилый, пусть даже он серебряный, а не золотой, но сам камень стоит, уверен, немалых денег. Тут же представил себя на месте Жоржа Милославского, ворующего у шведского посла медальон. А что, это был бы тот ещё номер, стяни я с пальца епископа перстень. Только, думаю, тот на пальце сидит крепко, в отличие от медальона на шее посла. Да и богат я теперь, пусть и относительно: целых три безанта в кошеле позвякивают в куче серебряных монет.
— Что ж, придётся теперь украшать твой щит ликом святого Януария, — вывел меня из раздумий голос Бремонта, когда мы вышли из собора. — Византийских иконописцев в Клермоне, да и во всей Оверни мы вряд ли сыщем, а вот на окраине города живёт один полусумасшедший мазила, Доминик его звать, может быть, будет от него какой толк.
«Мазила» жил на отшибе в маленьком, сложенным из неотёсанных булыжников доме, с зияющей прорехами крышей. Мы спешились, Бремонт затарабанил кулаком в державшуюся на честном слове дверь.
— Эй, Доминик, ты дома?
В ответ тишина. Бремонт снова постучал, и только теперь в дверном проёме показался
худой, с всклокоченными волосами и каким-то сумасшедшим блеском в глазах человек. Одежда его наводила на мысль о нищих, которых мы видели возле собора. От него пахло олифой и почему-то скисшим молоком.
— Господин Бремонт?
— Доминик, вот этому молодому шевалье, — на моё плечо легла тяжёлая длань, — явился святой Януарий. И Его Преосвященство, узнав об этом, повелел изобразить на щите лик Януария, дабы тот одним своим видом нагонял на врагов такой страх, чтобы те бежали без оглядки.
Хм, тут уж Бремонт малость преувеличил, епископ говорил немного иначе, но старый солдат, видно, знает, что делает.
— Святой Януарий? — переспросил Доминик, поскребя перепачканными краской пальцами лоб. — Отчего же, можно и на щите. И всего-то попрошу с вас пять денье.
Бремонт вопросительно посмотрел на меня. Я развязал кошель, отсчитал пять монет и протянул их художнику. Но тот отрицательно замотал головой: