Отныне препятствий к суду над королем не осталось. Сыпавшиеся как из рога изобилия петиции из разных графств, от армейских полков, от граждан Лондона требовали наказать виновников кровопролития в двух войнах. «Справедливости, справедливости!» — этот клич громко раздавался по всей стране. Все дело было теперь в выработке формы обвинения и в организации самого суда.
Кромвель по-прежнему старался держаться в тени. На заседаниях парламента он молчал. А парламент, который посещали теперь не более пятидесяти человек, и многие из них были, как и Кромвель, офицерами, принимал важные решения: во второй декаде декабря он снова издал билль «Никаких соглашений», аннулировал все положения, выдвинутые и принятые в Ньюпорте, вотировал аресты пресвитериан, замешанных в приглашении шотландских войск в Англию.
15 декабря в присутствии Кромвеля было решено перевести короля в Виндзорский замок. Это важнейшее дело поручили полковнику Гаррисону, в прошлом сыну мясника и адвокатскому клерку, а ныне самому горячему поборнику армейских требований, самому неподкупному из офицеров и столь же ревностному в делах политики, как и в делах веры.
Отряд из двухсот всадников, среди которых только двое — король и его слуга Герберт — не были вооружены до зубов, быстро продвигался на север. Из замка Херст выехали 19 декабря. Всегда стремительный принц Руперт на этот раз опоздал: когда он со своим летучим флотом прибыл, чтобы напасть на замок с моря и захватить короля, там уже никого не оказалось. Пленный король ехал по Южной Англии, и в городишках, где всадники обедали и отдыхали, по-прежнему собирались толпы дворян и простых людей: кто просто поглазеть, кто — выразить сочувствие или злобу, а кто — излечиться. Ибо бесхитростные крестьяне до сих пор верили, что прикосновение руки божьего помазанника исцеляет болезни, и несли к нему золотушных детей, вели хромых и увечных. Стража отгоняла их.
Где-то на полпути новый отряд всадников присоединился к процессии. Ими командовал теперь статный, красивый и великолепно вооруженный офицер в колете из буйволовой кожи, в бархатном берете и пунцовом шарфе, опоясывавшем стройную талию. Это был полковник Гаррисон. Карл с особым вниманием и опаской приглядывался к нему — во время ньюпортских переговоров его уведомили, что Гаррисон, и никто иной, замышляет его убить. Это он в свое время первый назвал короля «Человек Кровавый». Открытое, честное лицо полковника понравилось королю. Он выбрал момент и обратился к своему конвоиру.
— Я слышал, — сказал Карл, — что вы участвуете в заговоре, имеющем целью меня убить.
— О, не бойтесь, — вежливо ответил Гаррисон. — У членов парламента достанет чести и справедливости, чтобы не прибегать к таким грязным способам. Если они и решат что-либо относительно вас, это будет сделано открыто, судом, на глазах всего мира.
Такие слова несколько успокоили Карла, хотя он никак не мог представить себе, чтобы его, короля Англии, могли судить и открыто обвинять в чем-то его подданные, его слуги… Они не осмелятся на это!
Перевод в веселый и комфортабельный Виндзорский замок наполнял сердце короля надеждой. Он думал, что ветер переменился и готовятся новые переговоры. Поэтому и не решался на побег, который осуществить в дороге было не так-то просто. Заговор его приспешников, тайно следовавших за кавалькадой, состоял в следующем: недалеко от поместья лорда Ньюберга, в конюшнях которого находился самый быстрый в Англии рысак, конь короля должен был захромать. Взамен ему могли предложить этого рысака — на нем Карл легко мог ускакать от любой погони. Но когда прибыли в поместье, выяснилось, что рысак накануне ушиб ногу, и заговор провалился. Король, впрочем, не особенно огорчился: он ждал, что ему преподнесут в Лондоне.
23 декабря прибыли в Виндзорский замок, и короля поместили под двойной охраной. В инструкциях коменданту говорилось, что стража вокруг замка и покоев Карла Стюарта должна нести службу днем и ночью; что число личных слуг его должно быть предельно сокращено; один из офицеров обязан круглые сутки находиться с королем. Прогулка разрешалась только по террасе замка; всякие свидания были воспрещены. Из города удалялись все «злонамеренные», подозреваемые в роялистских симпатиях, все бездельники и бродяги, которые могли бы устроить смуту и помочь королю бежать.
Лондон напоминал военный лагерь перед решающим сражением. Старшие офицеры днем заседали в палате, а ночью — в совете армии, который был переведен в Уайтхолл. Бывший блистательный королевский замок, наполненный заморскими коврами, драгоценными картинами и изящной французской мебелью, превратился теперь то ли в казарму, то ли в государственное учреждение. Сюда, в центр грозных событий, перебрались из своих домов члены парламента и одновременно офицеры армии Гаррисон, Флитвуд, Хетчинсон, Айртон, Ингольдсби, Ледло. Спали урывками, часто днем, в роскошных королевских постелях под балдахинами. Здесь собирался армейский совет, сюда приходили левеллеры для обсуждения с офицерами «Народного соглашения».
Эти обсуждения ни к каким существенным решениям не приводили. Напрасно агитаторы снова и снова призывали допустить народ к управлению государством. Большинство в совете составляли «шелковые индепенденты», их слова звучали громче, дружнее, они заволакивали, словно туманом, ясные требования уравнителей, и от этих требований оставались лишь пустые слова. В конце концов дело было представлено в парламент и отложено ввиду приближающегося суда над королем.
Народ волновался. Речи проповедников становились все более угрожающими. «Горе тебе, земля, — говорили они, — когда царь твой — дитя».
Это были мучительные дни для Кромвеля. Он понимал, что час Карла Стюарта пробил, и отнесся к предстоящему суду над монархом со всей подобающей серьезностыо. Но он искал — и перед народом, и перед историей, и перед совестью своей — оправданий тому, что должно было свершиться. Несколько раз он тайно посетил заключенного в тюрьму лорда Гамильтона — того самого, который не так давно сражался против него во главе шотландских войск. Кромвель, как говорили, добивался, чтобы Гамильтон выдал, кто пригласил его войти с войском в Англию. Может быть, в этом тягчайшем преступлении против страны повинен сам король? Или его ближайшие советники — роялистские лорды? Тогда обвинение против них получило бы достаточную силу. Но Гамильтон был непреклонен. Даже перед лицом смерти он отказался выдать союзников.
18 декабря Кромвель имел секретное совещание с некоторыми лидерами парламента и армии. На следующий день он принял их в Уайтхолле, лежа в королевской постели. Он все еще колебался. Когда речь заходила о суде над королем, он требовал сначала судить главных преступников — лордов Норича, Кэпелла и других, развязавших вторую гражданскую войну. Один из кавалеров писал 21 декабря: «Разная мелкота из левеллеров более всего жаждут смерти короля, но теперь — странно сказать — меня уверили, что Кромвель отступился от них, его и их планы несовместимы, как огонь и вода. Они замышляют чистую демократию, а он — олигархию; оказывается, их дикую ремонстрацию и планы лишить короля жизни он поддерживает только для того, чтобы заставить левеллеров обнаружить все свои зловредные принципы и намерения; что, раскрывшись, они станут еще более отталкивающими и отвратительными, и так будет легче подавить их…» Даже в день начала суда, 8 января, кое-кто шептал: «Кромвель и некоторые офицеры хотят спасти королю жизнь! Если бы только можно было сделать это без ущерба для дела, за которое они сражались!..»
До какого-то момента он действительно находился в нерешительности. 25 декабря он предлагал сохранить королю жизнь, если тот примет предложенные ему условия. Он сознавал, что если допустит суд и казнь короля, то создаст тем самым опаснейший прецедент — и ни один монарх отныне не сможет быть спокойным за свою власть и свою жизнь. Он тянул до последнего, но на него наступали, от него требовали решения. Кто усердствовал с особенной силой? Офицеры, подталкиваемые армией? Парламентские республиканцы вроде Генри Мартена или Ледло? Это до сих пор остается неясным. Но давление было сильно (еще не раз Кромвель испытает его на себе), и он решился. На следующий день он уже говорил перед палатой так: «Если бы кто-нибудь раньше предложил свергнуть короля и его потомков, я счел бы его величайшим предателем и бунтовщиком. Но Провидение возложило это на нас, и мне не остается ничего, кроме как подчиниться воле божьей, хотя я и не готов еще высказать вам свое мнение на этот счет». Он снова искал опоры у Провидения, руководившего неумолимым ходом событий. За подобные речи враги (и справа и слева) обвиняли его потом в лицемерии. Но это было не лицемерие, а мудрая политическая позиция. Брать на себя ответственность за такое неслыханное дело — суд над сувереном, божьим помазанником! На это он не мог решиться. С молоком матери усвоенные убеждения не дозволяли ему стать цареубийцей.