Тем временем очередное заседание парламента уже началось, и члены его, откланявшись, поспешили в Вестминстер. Все были уверены, что в это утро в палате не произойдет ничего существенного, и Кромвель был спокоен.

Но через полчаса возбужденный Ингольдсби вбежал к нему и, запыхавшись, забыв снять шляпу, сообщил ошеломляющую новость: парламент полон, присутствует около ста человек; они приступили к обсуждению того самого билля об избирательном законе, который обещали отложить накануне.

Кромвель ошеломлен; он не хочет верить. Так вероломно нарушить данное вчера в этой самой комнате слово! Они не могли этого сделать.

Но вот вбегает второй гонец. И он, задыхаясь, спеша, подтверждает невероятное: парламент с утра обсуждает законопроект, который должен навсегда увековечить его власть. Застрельщик этого Гезльриг, он убеждает немедленно принять билль и разойтись до ноября, чтобы новый закон не потребовали отменить.

— Не может быть, — шепчет Кромвель, — я не поверю, чтобы люди такого ранга могли так поступить…

Но вот уже третий гонец бежит из парламента. Что скажет он? А вот что: палата целиком поддерживает Гезльрига. Вместо Кромвеля главнокомандующим решено назначить Фэрфакса. Новый билль вот-вот будет поставлен на голосование.

Время ли сейчас обдумывать, как поступить? Нет, поздно! Надо действовать сию минуту. Да Кромвель сейчас и не может рассуждать хладнокровно. Он словно слепнет: от чувства оскорбления, от ярости, от горечи. Вот они, бывшие друзья и соратники! Так обмануть его доверие, так надругаться над его миролюбием!

Но ярость его клокочет внутри, он не дает ей выхода, не кричит бессильно, словно обезумевшая женщина. Быстро, скупыми словами он приказывает кликнуть отряд мушкетеров; пусть они следуют за ним. А сам в чем есть: черном домашнем костюме и серых шерстяных чулках, точно простой горожанин, — отправляется в парламент.

…Дебаты идут оживленно, и не все депутаты замечают сразу, что в зал широкими шагами вошел Кромвель и сел по обыкновению на одной из задних скамеек. Мушкетеры по его знаку остановились снаружи у дверей.

С четверть часа Кромвель молчал и слушал. На другом конце зала он заметил Гаррисона и кивком подозвал его к себе. Когда тот перебрался к нему, Кромвель тихо сказал:

— Час пробил; я должен это сделать.

Объяснять не пришлось: Гаррисон сразу все понял.

— Дело нешуточное, — сказал он. — И опасное. Подумайте хорошенько, сэр, прежде чем начинать.

— Вы правы, — ответил Кромвель и еще с полчаса сидел молча, насупившись и слушая выступавших. Брови его были сведены, жилы на висках бились сильно и часто.

Спикер стукнул молотком по столу: билль ставился на голосование.

— Теперь уже пора, — сказал Кромвель не столько Гаррисону, сколько себе самому. Он встал и снял шляпу.

Все взоры мгновенно обратились к нему, и зал сразу неправдоподобно затих. Его волнение, еще скрытое, но страшное в своей силе, передалось. Сразу стало душно, как перед грозой, когда все замирает, страшась неизбежной бури.

Начало его речи было еще спокойным по тону, но содержало горькие, жестокие упреки.

— Долгий парламент, — говорил он, — свершил в начале дней своих великие дела; он работал для общей пользы; он заботился о народе. Вы, — тут он оглянул палату, словно видел ее впервые, — вы призваны были продолжить этот почетный труд. А что вы сделали?

Он шагнул вперед — ему словно тесно было среди скамеек — и вышел на середину зала. Он опять стал всматриваться в лица, и они поразили его, словно он видел их впервые. Сытые, обрюзгшие, уже немолодые, с печатью пороков и страстей, с бегающими, беспокойными глазами, — это были лица совсем не тех людей, кто тринадцать лет назад, пылая жаждой справедливости, начал свою гигантскую борьбу с могучим левиафаном монархии. Не лица, а личины — хитрые, жадные, злобные, — видел он перед собой, и гнев его, дотоле сдерживаемый, обрел полную силу и вырвался наконец наружу страшным ураганом.

Он кричал им, что они не способны ничего сделать для общего блага; что они преданы вредоносным принципам узколобых пресвитериан и лукавых юристов, которые поддерживают тиранию; что они заботятся только об одном — увековечить свою власть; что они намеренно не выполняют собственных обещаний; что они насквозь продажны — да, да, продажны, они готовы на все ради денег и выгоды.

Ярость душила его; он почти обезумел, почти ослеп. Лица перед ним, побледневшие, с жирными капельками пота, наплывали грязно-белыми пятнами и были отвратительны и еще пуще разжигали его ненависть. Желая унизить их, оскорбить как можно больнее, он нахлобучил шляпу и продолжал кричать, расхаживая по залу, топая ногами и тыча пальцем в эти омерзительные лица. Он перебирал их тайные личные грешки, о которых был наслышан: один — пьяница, другой — растратчик, третий — распутник…

— Вы больше не годитесь, — гремел он, — на то, чтобы быть парламентом! Вы уже и так слишком долго заседали!..

Какой-то человек поднялся ему в ответ и дрожащим голосом начал:

— Мы впервые слышим такие неподобающие для парламента речи… Тем более ужасно, что их произносит слуга парламента, которому мы все так доверяли…

Это было последней каплей. «Доверяли»! Они ему доверяли! А что они сделали с его доверием к ним? Он не дал договорить и, не помня себя, закричал с удесятеренной силой:

— Довольно! Я положу конец вашей болтовне! Вы не парламент! Говорю вам, вы не парламент! Я прикрою ваши заседания! — Он обернулся к Гаррисону. — Зовите их! Зовите!

Двери распахнулись, и тридцать мушкетеров, гремя железом, вошли в зал и стали двумя шеренгами, ожидая приказаний. Кромвель указал на спикера:

— Долой его!..

Ленталл попробовал сопротивляться. Тогда Гаррисон, повинуясь приказу, ухватил его за мантию и стащил с кресла.

Вэн наконец обрел дар речи.

— Это бесчестно! — крикнул он с места. — Это противно всякой нравственности и чести!

Оливер резко повернулся. О, этот Вэн! Хриплый голос наполнился горечью:

— Ах, сэр Генри Вэн, сэр Генри Вэн!.. Боже, избави меня от сэра Генри Вэна!

В зале между тем все смешалось. Кто-то из членов палаты вскочил, кто-то стал пробираться к выходу. Мушкетеры ходили меж рядами и легонько подталкивали упирающихся.

Кромвель подошел к столу в середине зала, на котором лежал скипетр — символ парламентской власти. Он коснулся скипетра рукой.

— Что нам делать с этой игрушкой? — сказал он, и презрительная усмешка скривила его губы. — Уберите его.

Солдаты унесли скипетр. Депутаты, словно испуганное глупое стадо, толпились в направлении выхода. Кромвель снова обернулся к ним. Его ненависть еще не улеглась, но чувство стыда за свой гнев уже проснулось, и от этого стало еще горше.

— Вы, вы заставили меня сделать это! — почти со слезами крикнул он. — Я день и ночь молил господа, чтобы он лучше послал мне смерть, чем довел до такого дела!

Он увидел Мартена и бросил ему в лицо, что он старый развратник, и это была правда; другого назвал блудником, третьего — вором, четвертого — пьяницей. Даже Уайтлока он обвинил в несправедливости, а Вэну крикнул вдогонку:

— Шут гороховый!

Он выхватил у клерка злополучный билль, и никто потом не знал, куда этот билль делся.

Все было кончено: зал опустел. Двери заперли, и Кромвель с гудящей головой и опустошенным сердцем пошел домой, в Уайтхолл, где ждали его офицеры. Парламента в стране больше не существовало.

Вечером в тот же день он объявил Государственному совету, что отныне его полномочия прекращаются. Брэдшоу пробовал защищаться, предостерегать, но тщетно. И сам он, и его советники — Гезльриг, Лав, Скотт — видели, что дело проиграно. Государственного совета тоже не стало.

Весть о разгоне парламента мигом облетела страну. Но напрасно кое-кто из депутатов надеялся на народное возмущение: народ не поднялся. Уже давно никто не верил наглому «охвостью», кучке наживал и обманщиков. На улицах распевали песенку с припевом: «Дюжину парламентариев можно купить за пенни». Смелый разгон этих негодяев был встречен, напротив, с радостью. Кромвель опять стал героем дня, защитником угнетенных и господним воителем, созданным для славных побед.