И дебаты начались. Начались совсем не так, как представлялось и хотелось Кромвелю. Начались — о позор, о унижение! — с обсуждения и осуждения высоких конституционных полномочий лорда-протектора. Республиканцы, потратившие столько лет на борьбу с единоличной властью монарха, не могли примириться с чрезвычайной властью протектора. Они принялись рассматривать «Орудие управления» вопреки установленному в нем запрету и начали именно с вопроса о взаимоотношениях протектора и парламента. Вместо фразы: «Управление тремя нациями находится в руках одного лица и парламента» — они предложили иную формулировку: власть сосредоточена в руках «парламента и одного лица, облеченного такими полномочиями, которые парламент сочтет нужными». Итак, повторялась старая история: парламент хотел подняться над единоличным правителем.

Кромвель не колебался. Эти опасные намерения надо пресечь в корне, чтобы не повторилась опять история Долгого парламента, смут, войн, ошибок… 12 сентября депутаты, придя утром в палату, нашли ее двери запертыми. Солдаты, охранявшие вход, сообщили, что протектор ожидает их в Расписной палате. Там, возвышаясь на бархатном троне под балдахином, Кромвель обратился к ним с речью — на этот раз ясной, жесткой, категоричной. Это был внезапный и мощный удар, подобный удару его кавалерии на поле брани. Он напомнил, что получил свою власть от бога и от народа Англии; он никогда не стремился занять это место; но, поскольку на него возложено управление страной, он не позволит изменять основы установленной конституции. «По произволу отбросить это правление, установленное богом и одобренное людьми, — сказал он, — этого я не из соображений моего собственного блага, но блага страны и потомства ни за что не допущу, пусть меня лучше бросят в могилу и похоронят в бесчестье». Он потребовал, чтобы все депутаты, прежде чем приступить к дальнейшим заседаниям, принесли республике и ему лично присягу верности и пообещали не пытаться изменить «Орудие управления».

Это был грозный признак. Поведение Кромвеля с парламентом напоминало теперь поведение казненного Карла. Недаром поговаривали, что в Уайтхолле с недавних пор стал являться зловещий призрак с кровавой полосой па шее — призрак умерщвленного монарха. Республиканцы, возмущенные, отказались повиноваться, и около ста человек выбыло тем самым из парламента. Среди них — Брэдшоу, Гезльриг, Уальдман. Это было похоже на чистку.

Остальные подписали присягу и продолжили заседания. Но дух прений по-прежнему таил в себе опасности. То они самовольно издавали ордонансы против ересей и нарушали тем самым установленную в конституции терпимость: то проголосовали за решение о выборности протектора (Кромвель, как говорили, надеялся, что должность его сделают наследственной); то, подобно Долгому парламенту, утвердили акт, согласно которому население не может облагаться налогами без согласия парламента, и тем самым поставили протектора в материальную зависимость от себя.

В конце сентября произошел случай, который едва не стоил Кромвелю жизни. Герцог Ольденбургский подарил ему шестерку великолепных фрисландских коней, и Оливер сам решил испытать их в Гайд-парке. Он правил горячими необъезженными конями сам, сидя на козлах и подхлестывая их плеткой. Сзади него в экипаже сидел Терло. Они ехали все быстрее, Кромвель входил в азарт — хороши были кони! — но то ли упряжь плохо приладили, то ли рука его потеряла уже прежнюю силу и сноровку, только кони вдруг понесли. Оливер не помнил, как его сорвало с козел, ударило со всего маху о дышло, а потом потащило по земле за ноги, которые запутались в постромках. Терло, неотлучный и бдительный Терло тотчас же выскочил вслед за ним из повозки, упал, и пистолет в его кармане сам собой выстрелил, чуть не поранив протектора.

Когда Кромвеля наконец подняли, он был весь разбит, одежда порвана, на лице кровавые ссадины. Он не мог идти: нога была серьезно повреждена. Несколько недель он вынужден был просидеть дома. Этот случай показал ему, как он должен беречь себя: ведь он правил, словно этой бешеной шестеркой, всей страной, и нельзя было позволить выбить себя с козел — иначе все погибнет.

В начале ноября тяжело заболела мать — старая Элизабет Кромвель. Ей было уже под девяносто, но она сохраняла ясный ум, глубокую веру и страстную, беззаветную, самозабвенную любовь к сыну. Уже живя в Уайтхолле, уже будучи всеми почитаемой матерью протектора, она каждый раз вздрагивала, услышав мушкетный выстрел; ей казалось, что стреляют в ее сына. Он платил ей нежной привязанностью, трогательной заботой и откровенностью. Не было случая, чтобы он отправился спать, не зайдя к ней и не пожелав ей спокойной ночи. Жена его вся погружена была в хозяйственные заботы, воспитание детей; она была практичной, доброй и недалекой женщиной. Мать же с давних хантингдонских дней и до самой смерти была ему другом, поверенным, духовным руководителем. Безмерная любовь давала ей мудрость, и Оливер часто прислушивался к ее советам, сам будучи уже немолодым человеком и правителем страны.

19 ноября старая Элизабет умерла, обращая к сыну последние слова благословения. Он очень горевал, чувствуя себя осиротевшим. Похороны обставили с большой пышностью, несмотря на пуританское отвращение к роскоши, которое всегда выказывала усопшая. Ее погребли в Вестминстерском аббатстве, в усыпальнице английских королей.

Парламент все больше раздражал Оливера. Теперь депутаты принялись за обсуждение вопроса о вооруженных силах. Они хотели забрать контроль над милицией в свои руки, а численность армии сократить почти вдвое — с 57 тысяч до 30 тысяч человек. Они отказывались вотировать налоги на уплату солдатского жалованья. А в январе потребовали возврата к более широкому избирательному цензу — сорок шиллингов годового дохода. Вдобавок в ноябре некоторые полковники, связанные с левеллерами, составили петицию, где требовали урезать власть протектора и созвать «полный и свободный парламент» на основе «Народного соглашения». Поговаривали, что автором петиции был друг Лилберна Джон Уайльдман.

Кромвелю опять привиделся призрак анархии. И этот парламент не выполнял своей задачи — служить ему опорой для сохранения порядка!

Чтобы не вызывать кривотолков, Оливер дождался установленного в конституции срока — пяти месяцев заседаний парламента. Тут он, правда, допустил маленькую хитрость: поскольку в «Орудии» не было оговорено, какие месяцы имеются в виду — календарные или лунные, — он отсчитал пять лунных месяцев (они короче) и ровно через 140 дней после открытия, 22 января, явился в палату с намерением положить конец ее заседаниям.

Крайнее раздражение владело им. Он обратился к ним с речью — на этот раз полной гнева и неприязни. Он обвинял парламент в потворствовании интересам кавалеров и левеллеров, которые хотят снова ввергнуть страну в кровопролитие.

Он обрушивался на попытки парламента подчинить себе армию — это ведет к тирании и анархии. Он теперь не верил в парламенты. Он давно уже не верил в народ. Оставалось верить только себе самому. И с безмерной тяжестью в сердце, но с полной уверенностью в своей несокрушимой правоте он говорил этим людям, которые еще раз так жестоко разочаровали его: «Пусть не думают, что, беря на себя всю тяжесть обязанностей, протектор думает о том, чтобы возвеличить себя и свою семью; пусть не болтают о свободе… Какое право они имеют говорить о свободе, когда жизнь и собственность мирных граждан оказались в опасности?..» Слезы стояли у него в глазах, когда он обращал к притихшему собранию последние слова:

«Я считаю своей обязанностью сказать вам, что для пользы этих наций, для общего блага народа вам не следует больше здесь сидеть. И потому я заявляю вам, что я распускаю этот парламент».

Кто он был теперь? Диктатор, полновластный диктатор. Кое-кто из офицеров пытался называть его императором. Все здание английской республики увенчивала теперь его могучая и одинокая фигура, вынужденная, как он сам сокрушенно думал, править единолично. И естественно, что эта фигура стала главной, отчетливо видной мишенью для врагов разного рода — справа, слева, из-за границы, из самого близкого окружения…