Кленнэм поспешил заверить, что упомянутый случаи не произвел на него никакого впечатления, так что сглаживать ничего не требуется.
– Дорогой сэр. – сказал Отец Маршалси, приподнят свою бархатную ермолку и выразительным пожатием руки Кленнэма подтверждая получение письма и банкового билета. – Да благословит вас бог.
Таким образом Кленнэму представилась возможность осуществить цель своего посещения и поговорить с Крошкой Доррит так, чтобы никто не слышал. Мэгги, правда, слышала, но это было все равно что никто.
Глава XXXII
Снова предсказатель будущего
Мэгги прилежно шила, повернувшись зрячим глазом к окну, и оборка огромного белого чепца почти скрывала ее профиль (или то немногое, что заслуживало такого названия). Благодаря этой оборке и незрячему глазу она была как бы отделена завесой от своей маленькой маменьки, сидевшей за столом напротив окна. Со двора теперь почти не доносилось шума и топота ног: музыкальный вечер начался, и поток пансионеров отхлынул к Клубу. Только те, кто не обладал музыкальным ухом или у кого было пусто в кармане, еще слонялись по двору, да по углам – обычная картина! – шло затянувшееся прощанье супругов, лишь недавно разлученных тюрьмой; так в углах прибранной комнаты можно подчас разглядеть обрывки паутины и иные следы беспорядка. То были самые тихие часы в тюрьме, уступавшие только ночи, когда и тюремные обитатели забываются сном. Порой из Клуба слышались взрывы аплодисментов, которые сопровождали успешное завершение очередного номера, или тост, предложенный Отцом и дружно подхваченный детьми. Порой чей-нибудь могучий бас, перекрывая прочие голоса, хвастливо уверял слушателей, что плывет по волнам или скачет в чистом поле, или преследует оленя, или бродит в сердце гор, или вдыхает аромат вереска; но смотритель Маршалси не смутился бы этими уверениями, зная, как прочны тюремные замки.
Когда Артур Кленнэм подошел и сел рядом с Крошкой Доррит, она задрожала так, что иголка едва не выпала у нее из рук. Кленнэм осторожно потянул за край ее работы и сказал:
– Милая Крошка Доррит, позвольте мне отложить это в сторону.
Она не пыталась возражать, и он взял у нее шитье и положил на стол. Она судорожно сцепила руки, но он разнял их и удержал одну маленькую ручку в своей руке.
– Я вас теперь очень редко вижу, Крошка Доррит.
– У меня много работы, сэр.
– Однако же вы сегодня были у моих славных соседей, – продолжал Кленнэм. – Я совершенно случайно узнал об этом. А почему было не зайти ко мне заодно?
– Я – я сама не знаю. Я боялась помешать вам. Ведь вы теперь очень заняты делами.
Он смотрел на эту маленькую дрожащую фигурку, это склоненное личико, эти глаза, пугливо прятавшиеся от его глаз, – и в его взгляде была не только нежность, но и тревога.
– Вы в чем-то переменились, дитя мое.
Она уже не в силах была унять бившую ее дрожь. Тихонько высвободив руку и переплетя пальцы обеих рук, она сидела перед ним, опустив голову и вся дрожа.
– Добрая моя Крошка Доррит! – сказал Кленнэм с глубоким состраданием в голосе.
Слезы брызнули у нее из глаз. Мэгги оглянулась и по крайней мере с минуту пристально смотрела на нее, но не сказала ни слова. Кленнэм выждал немного, прежде чем снова заговорить.
– Мне тяжело видеть, как вы плачете, – сказал он. – Но я думаю, слезы принесут вам облегчение.
– Да, сэр, – да, разумеется.
– Ну, полно, полно, Крошка Доррит. Ведь это пустяки, право же пустяки. Мне очень жаль, что я невольно послужил причиной вашего волнения. Ну, успокойтесь и забудьте об этой истории. Она вся не стоит одной вашей слезы. Я бы охотно пятьдесят раз на дню выслушивал подобные глупости, если бы мог избавить вас этим хоть от одной горькой минуты.
Она уже справилась с собой и отвечала почти обычным своим тоном:
– Вы очень добры! Но даже если не говорить обо всем прочем, мне больно и стыдно за такую неблагодарность…
– Тсс, тсс! – сказал Кленнэм и, протянув палец, дотронулся до ее губ. – Уж не изменила ли вам память – вам, которая никогда не забывает ни о ком и ни о чем? Неужели я должен напоминать вам, что вы обещали считать меня другом и доверять мне? Нет, нет. Вы этого не забыли, правда?
– Стараюсь помнить, но мне было трудно сдержать свое обещание давеча, когда мой брат так нехорошо повел себя с вами. Не судите его чересчур строго, бедняжку, подумайте о том, что он вырос в тюрьме! – Она подняла на Кленнэма молящий взгляд и, первый раз за весь вечер всмотревшись в его лицо, воскликнула совсем другим тоном: – Вы были больны, мистер Кленнэм?
– У вас что-то случилось? Какое-нибудь горе? – тревожно допытывалась она.
Пришел черед Кленнэма колебаться, не зная, что ответить. Наконец он сказал:
– По правде говоря, было небольшое огорчение, но теперь все уже прошло. Неужели это так бросается в глаза? Видно, я недостаточно хорошо владею собой. Вот не думал. Придется у вас поучиться терпению и мужеству, ведь лучшего наставника не придумаешь.
Ему было невдомек, что она видит в нем то, чего никому другому не разглядеть. Ему было невдомек, что нет больше в мире глаз, способных смотреть на него таким лучистым и таким проницательным взглядом.
– Впрочем, я бы вам все равно рассказал об этом, – продолжал он, – а потому я не в обиде на свое лицо за то, что оно так неосторожно выдает все мои тайны. Мне приятно и лестно довериться моей Крошке Доррит. Вот я и признаюсь вам, что, позабыв о своих летах и о своем скучном характере, позабыв о том, что пора любви давно миновала для меня в унылом однообразии лет, проведенных на чужбине, – позабыв обо всем этом, я вообразил себе, что влюблен в одну особу.
– Я ее знаю, сэр? – спросила Крошка Доррит.
– Нет, дитя мое.
– Это не та дама, что ради вас была так добра ко мне?
– Флора? Нет, нет. Неужели вы могли подумать…
– Да я и не подумала, – сказала Крошка Доррит, обращаясь не столько к нему, сколько к самой себе. – Мне все время как-то не верилось.
– Что ж, – сказал Кленнэм, снова, как в вечер роз, чувствуя себя человеком, чья молодость осталась позади и которому поздно уже мечтать о лучших утехах жизни. – Я понял свою ошибку, а поняв, призадумался кой о чем – верней, даже о многом, – и раздумье меня умудрило. Мудрость же выразилась в том, что я сосчитал свои годы, представил себе, каков я есть на самом деле, оглянулся назад, заглянул вперед – и увидел, что голова моя скоро будет седою. И мне стало ясно, что я уже поднялся на вершину горы, перевалил через нее и начал спуск, который всегда быстрее подъема.
Если б он знал, какую боль причиняли его слова чуткому сердцу той, к кому они были обращены – и кого должны были подбодрить и утешить!
– Мне стало ясно, что время, когда подобные чувства мне были к лицу, когда они могли сулить счастье мне самому или кому-то другому, – это время прошло и никогда не вернется.
О если б он знал, если б он знал! Если б мог видеть кинжал в своей руке и жестокие раны, от которых истекало кровью преданное сердце Крошки Доррит!
– И я решил выбросить это из головы и никогда не вспоминать больше. Сам не знаю, зачем я рассказываю обо всем этом Крошке Доррит. Зачем указываю вам, дитя мое, на расстояние, которое нас разделяет, напоминаю, что, когда вы впервые взглянули на этот мир, я уже прожил в нем столько лет, сколько вам сейчас.
– Потому, должно быть, что вы верите мне. Потому, что вы знаете, что все, что касается вас, касается и меня, что в своей безграничной благодарности вам я радуюсь вашим радостям и печалюсь вашими печалями.
Он слышал, как звенит ее голос, видел ее сосредоточенное лицо, ее ясный, правдивый взгляд, ее волнующуюся грудь, которую она с восторгом подставила бы под смертельный удар, предназначенный ему, крикнув только: «Люблю!» – и даже тень истины не забрезжила перед ним. Он видел только самоотверженное маленькое существо в стоптанных башмаках, в плохоньком платье, – дитя тюрьмы, не знавшее иного дома, с хрупким телом ребенка, с душой героини; и за ярким подвигом ее повседневной жизни ничего другого не замечал.