Когда сестры остались одни, что-то, разостланное на полу, вдруг скатали или отодвинули в сторону и перед ними открылся глубокий темный колодец. Заглянув туда. Фанни крикнула: «Идем, дядя!» – и тут Крошка Доррит, у которой глаза успели попривыкнуть к темноте, разглядела на дне колодца дядюшку Фредерика; он сидел в углу, один-одинешенек, прижимая к себе свой инструмент в потрепанном футляре.

Крошка Доррит. Книга первая - i_012.png

Можно было подумать, что когда-то, в лучшие дни, место этого старика было в вышине галереи, где в узкие оконца под самым потолком виднелась синяя полоска неба; но постепенно он спускался все ниже и ниже, пока не очутился на дне колодца. Здесь уже много лет просиживал он шесть вечеров в неделю, но никогда не поднимал глаз от пюпитра с нотами, и в театре уверяли, что он не видел ни одного представления. Говорили даже, будто он не знает в лицо популярных героев и героинь, и был однажды такой случай, когда комик на пари передразнивал его пятьдесят вечеров подряд, а он ничего и не заметил. У театральных плотников была в ходу шутка, что он, мол, давно уже умер, только сам этого не знает; а завсегдатаям партера казалось, что он так и живет в оркестре, не выходя ни днем, ни ночью, ни даже по воскресеньям. Пробовали расшевелить его, протягивая через барьер табакерку с приглашением угоститься; в таких случаях он учтиво благодарил, словно в нем оживало на миг какое-то бледное подобие джентльмена; но в остальное время он проявлял себя лишь так, как это было предусмотрено партией кларнета, а поскольку в обыденной жизни партии кларнета нет, то там он не проявлял себя никак. Одни считали его бедняком, другие – богатым скрягой; сам он всегда молчал, что бы про него ни говорили, все так же ходил, понурив голову, все так же волочил ноги, словно не в силах был оторвать их от земли. Хоть он и ожидал сейчас, что племянница позовет его, однако услышал зов только на третий или на четвертый раз; а увидев вместо одной племянницы двух, нимало не удивился, только сказал своим дребезжащим голосом: «Иду, иду!» – и полез в какой-то подземный ход, откуда несло сыростью, как из погреба.

– Итак, Эми, – сказала старшая сестра, когда все трое вышли на улицу через ту самую дверь, которая явно стыдилась, что непохожа на другие двери, и дядя тотчас же оперся на руку Эми, инстинктивно чуя в ней самую надежную опору, – итак, Эми, ты беспокоишься на мой счет?

Она была хороша собой, знала это и любила покрасоваться; но сейчас она снисходительно соглашалась забыть о преимуществах, которые давали ей красота и житейский опыт и обращалась к младшей сестре как к равной, – в этой снисходительности тоже угадывались фамильные черты.

– Мне все интересно и все важно, что тебя касается, Фанни.

– Знаю, знаю; ты у меня хорошая, добрая сестренка. А если я порой бываю запальчива, так ведь ты сама должна понять, каково мне мириться со столь жалким положением, зная, что я достойна гораздо большего. И все бы еще ничего, – продолжала эта истинная дочь Отца Маршалси, – если бы не мои товарки. Ведь все они – из простых. Ни одна даже в прошлом не принадлежала, как мы, к высшему кругу. Все они чем были, тем и остались. Обыкновенные простолюдинки.

Крошка Доррит мягко взглянула на сестру, но не сказала ни слова. Фанни достала платок и сердито вытерла глаза. – Я не родилась там, где ты, Эми, может быть, в этом все дело. Моя милая сестренка, сейчас мы избавимся от дяди и я тебе все расскажу. Мы только доведем его до кухмистерской, где он обедает.

Они прошли еще немного и, наконец, свернув в какой-то грязный переулок, остановились у еще более грязного окна, которое так запотело от горячего пара, поднимавшегося над жаркими, овощами и пудингами, что сделалось почти непрозрачным. Но все же в просветы можно было разглядеть жареный окорок, обливавшийся слезами шалфейно-лукового соуса в металлической посудине, сочный ростбиф или йоркширский пудинг с румяной корочкой, шипевший на сковороде, фаршированную телячью грудинку, от которой то и дело отрезали огромные порции, ветчину, которая исчезала с такой быстротой, что даже взмокла, блюдо рассыпчатого картофеля, овощи в тушеном и жареном виде и разные другие деликатесы. В глубине помещения было отгорожено несколько закутков для тех посетителей, которые предпочитали уносить обед домой не в руках, а в желудке. Полюбовавшись этой картиной, Фанни порылась в своем ридикюле, извлекла оттуда шиллинг и подала дяде. Дядя, некоторое время подержав монетку в руке, догадался, наконец, для чего она предназначается и, пробормотав: «А! Обед! Да, да, да, да!» – неторопливо скрылся в клубах пара, вырвавшегося из двери.

– Ну вот, Эми, – сказала старшая сестра, – теперь, если ты не слишком устала, мы с тобой отправимся на Харли-стрит, Кэвендиш-сквер.

Так небрежно произнесла она этот аристократический адрес и так задорно поправила при этом свою новую шляпку (пожалуй, более нарядную, нежели удобную), что младшая сестра была слегка озадачена, однако выразила готовность идти на Харли-стрит, и они тронулись в путь. Когда, наконец, перед ними потянулся ряд великолепных особняков, Фанни выбрала самый великолепный, постучалась и спросила отворившего дверь лакея, дома ли миссис Мердл. У лакея волосы были и пудре, а по сторонам стояли еще два лакея, тоже в пудре, однако же он не только признал, что миссис Мердл дома, но даже пригласил Фанни войти. Фанни вошла вместе с сестрой, они поднялись по лестнице – одна пудреная голова впереди, две пудреные головы сзади, – и очутились в просторной полукруглой гостиной, открывавшей собой целую анфиладу гостиных; здесь, оставшись одни, они осмотрелись и увидели золоченую клетку и попугая, который лазал по ней, цепляясь за прутья клювом и растопыривая в воздухе чешуйчатые лапки, причем нередко оказывался в самых нелепых позах, подчас даже вниз головой. Впрочем, подобные странности наблюдаются и у птиц другого полета, когда они карабкаются по золотым прутьям.

Даже искушенного ценителя поразили бы роскошь и богатство этих покоев, что же до Крошки Доррит. то она ничего подобного и вообразить себе не могла. Она с изумлением оглянулась на сестру и хотела что-то спросить, но Фанни предостерегающе нахмурилась, указывая взглядом в сторону тяжелой драпировки, скрывавшей вход в соседнюю комнату. В ту же минуту драпировка заколыхалась, унизанная кольцами рука приподняла ее край, и в комнату вошла дама.

Дама уже не была молода и свежа благодаря природе, но была молода и свежа благодаря искусству своей камеристки. У нее были большие бездушно красивые глаза и темные бездушно красивые волосы и пышный бездушно красимый бюст, и все в ее наружности было продумано до мельчайших подробностей. Оттого ли, что она боялась схватить насморк, или оттого, что ей был к лицу такой убор, она повязала голову дорогим кружевным шарфом, затянув его под подбородком. И если бы кто захотел представить себе подбородок, который никогда не осмелилась бы потрепать ничья рука, ему достаточно было взглянуть на этот бездушно красивый подбородок, подтянутый кружевной уздечкой.

– Миссис Мердл, – сказала Фанни. – Моя сестра, сударыня.

– Рада познакомиться с вашей сестрой, мисс Доррит. Я не знала, что у вас есть сестра.

– Я вам не говорила о ней, – сказала Фанни.

– А-а! – Миссис Мердл оттопырила мизинец левой руки, словно желая сказать: «А-а, попались! Вот то-то и есть, что не говорили!» Все необходимые жесты миссис Мердл делала левой рукой, потому что руки у нее были неодинаковы, левая была гораздо белее и пухлее правой. Затем она пригласила их садиться и сама весьма уютно устроилась в гнездышке из алых с золотом подушек на оттоманке близ клетки попугая.

– Тоже из актрис? – осведомилась миссис Мердл, разглядывая Крошку Доррит в лорнет.

Фанни ответила, что нет, не из актрис.

– Не из актрис, – повторила миссис Мердл, опустив лорнет. – Впрочем, это видно. Очень мила, но на актрису не похожа.