Но далее эпоха поставила как проблему не реализацию своего эго, а реализацию женского, любовно — материнского начала, заложенного в высокодуховных женщинах. В эпохи кризисов и катастроф всегда происходила проверка на человеческую прочность и верность. Даже наиболее самостоятельные женщины, вроде жены Мережковского, Зинаиды Гиппиус, были и соратницы, и, что еще более важно — хранительницы. Так что можно сказать: строчки Владимира Корнилова — это поэтическое преувеличение. Российской словесности, российской философии не раз еще посчастливилось. Жесткий век проверял на прочность. И очень многие выдержали эту проверку.

В Евангелии есть одна значительная история: «Женщина, именем Марфа, приняла Его в дом свой; у нее была сестра, именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала слово Его. Марфа же заботилась о большом угощении и, подойдя, сказала: Господи! или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? скажи ей, чтобы помогла мне. Иисус же сказал ей в ответ: Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно; Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее» (Лк 10, 38–40).

Но проблема не решилась столь однозначно — отрицанием заботы Марфы и принятием только духовности Марии. Кстати, и церковь рассказывает о дальнейшей праведной жизни обеих женщин. Сообщается, что праведные сестры Марфа и Мария, уверовавшие во Христа еще до воскрешения Им их брата Лазаря, по убиении святого архидиакона Стефана и изгнании праведного Лазаря из Иерусалима, помогали своему святому брату в благовествовании Евангелия в разных странах. В православной традиции их называют «праведными сестрами». А храмы, посвященные сестрам, на Руси носят имя Марфо — Мариинских (жен — мироносиц святых праведных).

Русские женщины, жены изгнанных из страны мыслителей и писателей, были одновременно и Мариями и Марфами, выполняя функцию вдохновительниц и хранительниц.

Центр моего рассуждения — мемуары Татьяны Франк, на втором плане более известные мемуары Зинаиды Гиппиус о Мережковском. Их мужья выдержали, пережили все беды эмигрантской жизни — но что или кто их поддерживал? Конечно, сила их собственного духа. Но еще большую роль играло то, что рядом были те, кто абсолютно верил в них — их жены. Это была вера, дающая силы. Это были их жены, верившие безгранично, что их мужья носители высшего духа и служившие им как носителям духа, почти христианские подвижницы. Заботясь об их жизни, быте, они заботились также, чтобы жил дух. Еще интереснее, что они твердо и неразрывно связали свою жизнь в столетие катастроф с жизнью мужей. «В этих жестоких испытаниях, — писала Татьяна Франк, — мы, наша любовь, как бы заковалась в какую‑то непроницаемую броню, и ничто ее не могло уже поколебать, а только укрепить. <…> Жизнь Семенушки была в опасности, в опасности непосредственной реальной, его могли арестовать каждое мгновение и услать в лагерь, чтобы никогда не вернуть. Вопрос обо мне я решила, я иду с ним, куда бы то ни было. Лагерь, так в лагерь, бежать так с ним»[1019].

После Октябрьской революции для русских мыслителей наступила эпоха катастрофы. Голод, холод, постоянная опасность расстрела или просто бессудного убийства на улице поднятыми большевиками со дна жизни социальными выродками. Рождался страшный мир, и рождался он страшно. Но надо было еще найти людей, способных на такую беззаконную жестокость. То есть людей уголовно — варварской психологии, не имеющих понятия о ценности человеческой жизни. И такие люди нашлись, причем было их немало. Их злодеяния выходили за пределы цивилизованного человеческого восприятия, напоминая поступки варваров давнопрошедших веков. Жизнь интеллектуальной элиты, как писала Зинаида Гиппиус, «медленно, постепенно превращавшейся в житие»[1020], трудно сегодня вообразить. Ощущение тяжести жития и бытия имели вполне реально — бытовое воплощение: «Голод, тьма, постоянные обыски, ледяной холод, грузная атмосфера лжи и смерти, которой мы дышали, — все это было несказанно тяжело»[1021].

Философы и писатели покинули эту страну. Кого выдворяли, кто искал сам спасения. Мережковские бежали, бежали через Польшу, бежали на Запад, разумеется. Но, замечает Гиппиус, «везде надо было переходить военный фронт: у большевиков тогда шла война с Польшей»[1022]. Первый тогдашний польский город, Бобруйск, «после Петербурга казался нам верхом благоустройства и культурной жизни»[1023].

Семью Франков выслали, но высылка была не менее опасной и страшной, чем тайное бегство Мережковских через границу. Франк был арестован, посажен в камеру, откуда уводили на расстрел людей, а потом ему был предложен выбор между изгнанием и расстрелом. Вот, скажем, заключение ГПУ от 22 августа 1922 г.: «С момента октябрьского переворота и до настоящего времени он не только не примирился с существующей в России в течение 5 лет Рабоче — Крестьянской властью, но ни на один момент не прекращал своей антисоветской деятельности, причем в момент внешних затруднений для РСФСР гражданин Франк свою контрреволюционную деятельность усиливал».

В тот же день у Франка была взята подписка следующего содержания: «Дана сия мною, гражданином Семеном Людвиговичем Франком, ГПУ в том, что обязуюсь не возвращаться на территорию РСФСР без разрешения Советской власти. Ст. 71 Уголовного кодекса РСФСР, карающая за самовольное возвращение в пределы РСФСР высшей мерой наказания, мне объявлена, в чем и подписуюсь. Москва, 22 августа 1922 г.»[1024].

Татьяна Сергеевна Франк очень просто повествует об этих событиях: «Были много раз на краю гибели и от тифа, и от безумия толпы — от зеленых, от красных. Могли быть повешены и тут, и там, могли быть брошены в тюрьму, но рука Провидения выводила нас из всех испытаний и вела нас все дальше и дальше. Арест, освобождение — наконец, свобода, мы за гранью бессовестной сатанинской власти»[1025].

Но надо сказать, что Франк просто боялся эмиграции. В декабре 1917 г., словно предчувствуя свою высылку, он писал Гершензону: «Наши слабые интеллигентские души просто неприспособленны к восприятию мерзостей и ужасов в таком библейском масштабе и могут только впасть в обморочное оцепенение. И исхода нет, п. ч. нет больше родины. Западу мы не нужны, России тоже, п. ч. она сама не существует, оказалась ненужной выдумкой. Остается замкнуться в одиночестве стоического космополитизма, т. е. начать жить и дышать в безвоздушном пространстве»[1026].

После смерти Дмитрия Мережковского его жена Зинаида Гиппиус в 1943 г. начала свои воспоминания, довольно жестко сформулировав задачи своего текста: «Все жены людей, более или менее замечательных, писали свои о нем воспоминания. <. > Трудно мне и писать воспоминания, делаю это из чувства долга. Трудно по двум причинам: во — первых — со дня смерти Д. С. Мережковского прошло лишь около двух лет, а это для меня срок слишком короткий, тем более, что мне кажется, что это произошло вчера или даже сегодня утром. Вторая причина: мы прожили с Д. С. Мережковским 52 года не разлучаясь, со дня нашей свадьбы в Тифлисе, ни разу, ни на один день. Поэтому, говоря о нем, нужно будет говорить и о себе, — о нас, говорить же о себе мне высшей степени неприятно — было и есть»[1027].

Татьяна Сергеевна Франк не была сама писательницей, она была Женой в высшем смысле этого слова, понимавшей ту жизненную задачу, которую даровала ей судьба, понимавшей, что это не ниже, чем быть самой писательницей. Понимать — это такая великая заслуга, что трудно переоценить. Если бы вообще не было понимающих, то не было бы и творцов. А Франку очень часто казалось, что он абсолютно одинок, несмотря на любовь и преданность Татьяны Франк. По воспоминаниям родных, Франк «в последние годы все чаще задавался вопросом: “Для чего я вообще пишу? — Русская эмиграция вымирает, а Россия для меня закрыта”. Но, к счастью, время многое меняет: и русская эмиграция для нас теперь стала живым и притягательным источником разнообразных знаний и эмоциональных впечатлений, а Россия открыта для философа Франка. <…> И в возвращении на родину Франка — мыслителя и человека — немалую роль сыграла его жена»[1028].