Выход же на историческую арену народа как решающей силы, что было определенно сказано в сборнике «Из глубины», вызвал к жизни ту часть народной души, которая была прикрыта тонкой пленкой христианства — магическую душу. «Рев племени» (В. Муравьев), «Перуново заклятие» (И. Покровский), когда язык приобрел характер заклятий, о чем написал Вяч Иванов[567], стоило вспомнить, что Флоренский говорил о двоеверии русского народа, что колдун и священник просто два разных департамента. Когда священник был резко отодвинут, то колдун оказался ведущим народной психеи. Умы, как когда‑то говорилось, тесно связаны с народной душой.

Появляется в России в эти годы из древних православных глубин течение «имяславия». Любопытно, что Степун называл большевиков «сектой имяславцев». А Бердяев писал: «Революция — великая проявительница и она проявила лишь то, что таилось в глубине России. Формы старого строя сдерживали проявления многих русских свойств, вводили их в принудительные границы. Падение этих обветшалых форм привело к тому, что русский человек окончательно разнуздался и появился нагишом. Злые духи, которых видел Гоголь в их статике, вырвались на свободу и учиняют оргию»[568].

Тема магизма возникает как актуальная тема в начале ХХ века. Магизм был постоянной темой человеческой культуры, начиная с древности. Потом с победой христианства магизм ушел на периферию сознания. В XIX веке просыпаются идеи о «магии мудрецов», как писал Гёте. Но это магизм чисто литературный, эстетский (скажем, маги в «Крошке Цахесе» Гофмана). Но следующий век к удивлению многих открыл магическое измерение в современной жизни, понимая это как отступление от христианства. Сошлюсь на слова Эллиса (1914 г.): «Исторически, логически и психологически неизбежно было человечеству параллельно с утратой религии снова вернуться к магии и теософии, т. е. “древней мудрости”, к старым ее суррогатам, — параллельно с утратой христианской религии вернуться к старым богам, <. > магическому натурализму и старым формам смешения древней языческой магии и теософии»[569]. И тут стоит вспомнить идеи Флоренского о магизме, которые много больше объясняют в победе большевизма, нежели рациональные схемы: «Слово кудесника вещно. Оно — сама вещь. Оно поэтому всегда есть имя. Магия действия есть магия слов; магия слов — магия имен. Имя вещи и есть субстанция вещи. В вещи живет имя, вещь творится именем. Вещь вступает во взаимодействие с именем, вещь подражает имени. У вещи много разных имен, но различна их мощь, различна их глубина. <. > Кому известны сокровенные имена вещей, нет для того ничего не преступаемого. Ничто не устоит пред ведающим имена, и чем важнее, чем сильнее, чем многозначительнее носитель имени, тем мощнее, тем глубже, тем значительнее его имя. <. > Достаточно сказать имя, и воление направлено в круговорот мира. Иной раз это имя — сущность описывается через перечисление признаков, равно как расчленяется и творческое “Да будет!”. <…> Теургия и магия столь же стары, как и человечество. Вера в силу заклятия и переживание своего мирообразующего творчества простирается так же далеко, как и человек. Но так как имя является узлом всех магико — теургических заклятий и сил, то понятно отсюда, что философия имени есть наираспространеннейшая философия, отвечающая глубочайшим стремлениями человека. Тонкое и в подробностях разработанное миросозерцание полагает основным понятием своим имя как метафизический принцип бытия и познания»[570].

И имя нашлось — большевизм, большевики. В поэме Маяковского «Хорошо» магизм этого слова обрел каноническую форму:

До самой
мужичьей
земляной башки
докатывалась слава,
лилась
и слыла,
что есть
за мужиков
какие — то
«большаки»
у — у-у!
Сила! —

К этому стоит добавить соображение Бердяева, высказанное уже много лет спустя после Октябрьской революции (1937), оно было в книге, адресованной западному читателю, но внятной его мысль становится лишь в российском контексте: «Очень интересна самая судьба слова “большевизм”. Первоначально это слово совершенно бесцветно и означает сторонников большинства. Но потом оно приобретает символичеекий смысл. Со словом “большевизм” ассоциировалось понятие силы, со словом же меньшевизм — понятие сравнительной слабости. B стихии революции 1917 года восставшие народные массы пленялись “большевизмом”, как силой, которая больше дает, в то время как “меньшевизм” представлялся слабым, он дает меньше. Скромное и мало значащее по своему происхождению слово “большевизм” приобрело значение знамени, лозунга, самое слово звучало сильно и выразительно»[571]. Андрей Синявский, подхватив эту мысль Бердяева, писал, что слово «большевик» и «советы» были очень созвучны российской народной ментальности, давая ощущение чего‑то большого и заботливого. Ленин опирался на лозунги, меняя их соответственно политическому моменту. А лозунги есть не что иное, как заклинание: «Да будет!» Да и все высказывания Ленина — заклинательны. Вот его знаменитая формула: «Дайте нам организацию революционеров, и мы перевернем Россию!» Логически, да и нравственно, высказывание сомнительно (кто этот, который должен «дать»?), но в нем очевидно обращение к абсолютно неведомой силе, не к Богу (безымянное «дайте»), а потом обещание уплатить за помощь. И заклинательное это высказывание полно магической мощи. Для простолюдина оно вполне убедительно. Вроде есть уверенность, что помощь будет оказана, и уверенность эта совершает магическое действо: известно, что Плеханов назвал «Апрельские тезисы» Ленина с их идеей о необходимости бороться не за парламентскую республику, а за «республику Советов», о перерастании буржуазной революции в социалистическую «бредом». Но стоит понять, как этот бред влиял на массы. Приведу отрывок из воспоминаний Суханова (с которым Ленин полемизировал до своих последних дней, чувствуя правоту оппонента, но убеждая себя и других в правильности избранного пути), оставившего запись своего впечатления от речи вождя. Как известно, в ночь с 3 на 4 апреля 1917 г., сразу по возвращении в Россию в немецком пломбированном вагоне, Ленин выступил во дворце Кшесинской на собрании большевиков с «Апрельскими тезисами». И вот восприятие Н. Суханова: «Мне не забыть этой громоподобной речи, потрясшей и изумившей не одного меня, случайно забредшего еретика, но и всех правоверных… Казалось, из своих логовищ поднялись все стихии, и дух всесокрушения, не ведая ни преград, ни сомнений, ни людских трудностей, ни людских расчётов, носится по зале Кшесинской над головами зачарованных учеников. Ленин вообще хороший оратор — не оратор законченной, круглой фразы, или яркого образа, или захватывающего пафоса, или острого словца — но оратор огромного напора, силы, разлагающий тут же, на глазах слушателя, сложные системы на простейшие, общедоступные элементы и долбящий ими, долбящий, долбящий по головам слушателей до бесчувствия, до приведения их к покорности, до взятия в плен»[572].

Большевики использовали мифологические и магические формулы. Вот и победа. А Струве и его сотоварищи апеллировали к разуму. К народу Струве подходил трезво и рационально: «“Народ” в живой истории есть всегда какое‑то становление, всегда не только ряд совершившихся и необходимых фактов, но и ряд возможностей, ведущих от границы необходимости к пределам невозможности. В известном смысле — и это очень важно твердить и внушать именно в наше время, — “народ” творится, может и должен быть творим. Народ в эмпирическом смысле, народ — факт и неуловим и неуложим ни в какие общие схемы, кроме самых бессодержательных, и потому не может служить никакой нормой, никаким законом. Таковым может быть только народ в метафизическом смысле, народ — идеал, народ — требование, народ — задание». А народ жил мифом и воспринимал себя в речах революционеров- большевиков вполне мифологически. В непонимании этого обстоятельства — ошибка русских демократов — западников.