Издевку над собой Брюсов простить не мог. Напомню слова Н. Валентинова, очень хорошего наблюдателя и аналитика символизма: «Он остро ненавидел Соловьева и все, что относится к нему»[631]. И он первый, вперекор софийным прозрениям Соловьева, сопоставлявшего «жену, облаченную в солнце», с мировой душой, рисует женщину в облике носительницы дьявольского начала (лучший его роман «Огненный ангел»). Она ведет героя не в рай, как Беатриче, а на дьявольский шабаш, куда Фауста водил Мефистофель. А далее можно вспомнить стих Эллиса «Роза ада» (1911):
затем поэмы Маяковского, изображавшего свою возлюбленную Лилю Брик как дьяволицу, вышедшую «из пекловых глубин»[632], а потом уже идет явление Катьки в дьявольском метельном вихре в «Двенадцати» Блока.
Соловьев во многом следовал за Гёте в своих софийных прозрениях. Тема Гёте оказалась важна в эпоху русского модерна. Брюсов даже сделал Фауста проходным персонажем своего знаменитого романа. В истории культуры существуют образы, вечные образы, по отношению к которым, так или иначе, строится все последующие духовные искания. Гёте задал тему «Ewig weibliche» как проблему становления человеческого существования, строя определенную вертикаль — от человека к Богу ввысь, но также и вертикаль, ведущую в подземные области дьявольщины. Магическая составляющая в духовных исканиях начала ХХ века была сильна. И Гёте здесь переосмысливался весьма серьезно. Не говорю уж о том, что весь «Фауст» пронизан поисками магических сил, образами демоническими (достаточно вспомнить «Вальпургиеву ночь»). Но для него это нечто чуждое человеческой норме. Сошлюсь на недавнее исследование профессора Дирка Кемпера: «“Демоническое” выступает у Гёте не в качестве понятия, участвующего в самоописании разума, а представляет собою некий шифр, обозначающий нечто, воспринимаемое per definitionem как непостижимое начало, противопоставленное рационалистическому дискурсу и ни разуму, ни рассудку не доступное»[633].
А отнять у разума его силу, как писал Кант еще в 1786 г., значит, отрицать Бога, открыть двери подземным хтоническим чудищам, разнообразному человеческому злу: «Итак, если у разума, в том, что касается сверхчувственных предметов, например Бога и будущего мира, будет оспариваться право первого голоса, то тем самым будет открыта широкая дверь всякой мистике, суеверию и даже атеизму»[634]. Однако в начале ХХ века разум отступил перед магией. На историческую арену вышли массы, жившие еще в магической парадигме, и они не могли не заразить своим мирочувствием духовную элиту. Обитателям начала века, в том числе попавшим в эпицентр штейнерианства, оккультизма, в магизме виделся позитивный момент. Знаменитый Эллис, вроде бы даже поклонник Гёте, в этом контексте как магический посыл вполне закономерно воспринимал творчество Ницше: «Магически — живые образы Заратустры, Аполлона и Диониса в ослепительной действительности своей, хаотически сочетаясь, родили в нем образ: сверхчеловека, мага древних культур, жреца древних мистерий, посредника между людьми и богами; жрец — маг Зороастр слился воедино с героем — рокоборцем Эллады, мистерия воплотилась в миф, миф стал идеалом». По его же словам, религиозное искусство заменилось в эту эпоху «магическим»[635]. И у лидера русского символизма Брюсова Эллис видит «абсолютную чуждость христианству», «нечто нечистое, космически — эротическое»[636].
В эпоху, когда после Соловьева в русской литературе говорили о Вечной женственности, о «жене, облеченной в солнце», о «прекрасной даме», Брюсов пишет роман «Огненный ангел» (1908), где многозначительно называет героиню Ренатой. Брюсов — поэт Серебряного века, который, как известно, именовался русским религиозным Ренессансом, — в параллель к нему описывает в романе немецкое Возрождение и Реформацию, ибо существуют архетипические черты, о них Брюсов сообщает в самом начале романа: «Как это ни кажется нам странным, но именно в эпоху Возрождения началось усиленное развитие магических учений, длившееся весь XVI и XVII в. Неопределенные колдования и гадания Средних веков были в XVI в. переработаны в стройную дисциплину наук, которых учёные насчитывали свыше двадцати (см., например, сочинение Агриппы: “De speciebus magiae”). Дух века, стремившийся все рационализировать, сумел и магию сделать определенной рациональной доктриной, внес осмысленность и логику в гадания, научно обосновал полеты на шабаш и т. д. Веря в реальность магических явлений, автор “Повести” только следовал лучшим умам своего времени. Так, Жан Бодэн, знаменитый автор трактата “De republica”, которого Бокль признавал одним из замечательнейших историков, в то же время автор книги “La dйmonomanie des sorciers”, подробно исследующей договоры с Дьяволом и полеты на шабаш; Амбруаз Парэ, преобразователь хирургии, описал природу демонов и виды одержания; Кеплер защищал свою мать от обвинения в ведовстве, не возражая против самого обвинения; племянник знаменитого Пико, Джованни Франческо делла Мирандола, написал диалог “Ведьма”, с целью убедить образованных, неверующих людей в существование ведьм; по его словам, скорее можно сомневаться в существовании Америки и т. д. Папы издавали специальные буллы против ведьм».
Действие романа, его хронотоп, — Германия (если точно, то Кёльн) XVI в. Рассказ ведется от лица некоего Рупрехта, рожденного в «Трирском курфюршестве», сына медика, не последнего человека в своей корпорации, учившегося в Кёльнском университете (где потом развивается основное действие романа), прекрасно образованного, но одновременно, что характерно, и искателя приключений. Но Германия эпохи Лютера и доктора Фауста была описана столь тщательно, что немцы не верили долго, что автор романа — русский. И это существенно, что место действия русского романа — средневековая Германия, с которой в ту эпоху чувствовали почти мистическую связь. В России продавались новые переводы Якоба Бёме и Майстера Экхарта, о них писали серьезные русские мыслители. И мистика, магия стали центральной смысловой темой этого романа о трагической любви, где магия определяет и тип любви. Любовь дана через магию. Белый иронизировал, что, изображая Германию, Кёльн, Брюсов, в сущности, изобразил купеческую Москву, Арбат и Пречистенку. Да и прототипы были русские люди. Прототипом Ренаты была покончившая с собой в Париже после революции Нина Петровская, бывшая жена С. Соколова (писавшего под псевдонимом С. Кречетов), владельца издательства «Гриф», вызвавшая к жизни не только роман Брюсова, но и одно из лучших стихотворений Ходасевича и его же очерк «Конец Ренаты». Очерк как бы подводил черту под русским Возрождением, наступало «Новое средневековье» (Н. Бердяев). Даже ее реальная фамилия могла быть значимой для завершителей Петровского периода русской культуры. В истории существует рифмовка эпох, ее то и угадал Брюсов. Не случайно в начале своего «Доктора Фаустуса», подводившего итог новому средневековью, гитлеровской эпохе, Томас Манн сообщает, что призраки и видения реальной средневековой эпохи как бы витают в немецком воздухе, с этого напоминания в сущности начинается роман.
Стоит вспомнить стихотворение Брюсова 1911 г., посвященного Нине Петровской:
Как видим, здесь не «Жена, облеченная в солнце», не блоковская «прекрасная дама», с намеком на причастность к «голубому цветку Новалиса, нет, у Брюсова носительницей злой магии становится женщина, возлюбленная поэта. Такой и изображена Рената в романе «Огненный ангел». Двойственность его отношения к прототипу вполне сказалась в образе героини романа. Но это не единственный пример его неопределенности в вопросах морали. Вообще Брюсов свою двойственность проявляет во многих своих текстах. Как пишет современный исследователь об «Огненном ангеле»: «Крайне важно, что, утверждая в романе истинность дьявольского пути, Брюсов одновременно не отрицает и объективности истины божественной. Словно бы насмехаясь над читателем, автор так и не дает прямого ответа на вопрос, кто выше — Бог или дьявол? А в финальных строках романа, осудив устами Рупрехта безумство демонических опытов, мэтр отнюдь не отрицает возможности их повторения»[637].