Первый стакан дался ему легко, стало тепло и уютно, но страшно хотелось есть, а времени закусывать не было. Назар вливал в себя все новые и новые порции.

Яша страшно волновался, и руки стали предательски дрожать, расплескивая водку мимо стакана. Чеченцы возмущенно заулюлюкали, и впечатлительный Вилли бросился на помощь товарищу, взяв на себя разлив.

Что было дальше, Яша помнил плохо, но в какой-то момент Назар вдруг закрыл глаза и, хрюкнув, повалился мордой в блюдо с мясом, а чеченцы хлопали Яшу по спине и гоготали во всю глотку...

Яша проснулся с жутко тяжелой головой. Нестерпимо хотелось пить. Он все еще лежал на том же ковре в той же комнате. Чеченцы разошлись, со стола уже убрали, Вилли исчез непонятно куда. Только у самой двери лежал на спине и громко храпел Назар.

Пенкин огляделся в поисках чего-нибудь жидкого, но, кроме полупустой бутылки «Абсолюта», которую сжимал в руке Назар, в обозримом пространстве ничего подходящего не было. Яша неуверенно поднялся и по стеночке, по стеночке стал пробираться к выходу. Комната плыла перед глазами. Попробовал закрыть глаза. Получилось еще хуже — бешеный фейерверк из разноцветных и сверкающих... стеклянных глаз. «При чем тут стеклянные глаза, — пронеслась смутная мысль в затуманенном Яшином сознании. — И когда я в последний раз так пил?! А никогда!» — широко ухмыльнулся он сам себе.

Яша стоял над истомленным телом врага-экзекутора (это слово он даже мысленно не смог произнести с первого раза) и решался...

Решался он долго.

Но скорее не от природной скромности или, говоря проще, трусости, а от неуверенности в своем вестибулярном аппарате.

Однако искушение было слишком велико.

Разбежавшись, вернее, раскачавшись, он с воплем сиганул обеими ногами Назару на живот и для устойчивости, придерживаясь за дверной косяк, с удовольствием раза три подпрыгнул.

Назар не обиделся, точнее, он вообще никак не прореагировал.

— Отдыхай, щегол, — порекомендовал хохлу Яша и с чувством выполненного долга нетвердой походкой отправился на поиски влаги.

Дождь уже закончился. Двор был пуст. Никакого намека на колодец. Яша тупо побрел вперед, как верблюд в поисках долгожданного оазиса. Глаза закрывались сами собой, и он двигался на автопилоте.

Неожиданно земля под ногами кончилась, и Яша почувствовал всю прелесть свободного падения.

Которое, впрочем, продолжалось недолго.

Секунды через полторы тело Якова встретилось с землей и покатилось куда-то вниз, увлекая за собой лавину мелких камешков.

Яша прикрыл глаза, и перед ним снова закружился хоровод стеклянных глаз. «При чем же здесь все-таки глаза? — снова спросил себя Яша и сам же решил что вопрос явно риторический. — А почему бы и нет? Чем они хуже, скажем, зеленых человечков или розовых слоников?»

И все-таки его не покидало ощущение, что, пока он валялся в полном отрубе после «Абсолюта», какое-то из чувств — то ли зрение, то ли слух — продолжало работать в автономном режиме. И что этому чувству удалось зафиксировать нечто. Нечто очень важное...

Но все на свете когда-нибудь кончается. Кончился и склон, по которому он катился. Яша вылетел на дорогу и врезался в ограждение, отделявшее ее от следующего еще более крутого склона, спуск кубарем по которому даже в стадии чудовищного опьянения мог закончиться для Пенкина весьма плачевно.

5

Она рассказывала спокойным, почти лишенным интонаций голосом. В ее рассказе было много деталей, не относящихся к делу. Но мне не хотелось ее перебивать...

От тюрьмы и сумы не зарекайся.... Сколько раз Вера сама повторяла эту поговорку? Сто? Двести? Всякий раз — в шутку, прося в долг у соседки соль или примеряя подружкино платье, до зарезу необходимое, чтобы «выглядеть» сегодня вечером. И всякий раз, имея в виду только «суму», как в народе называют бедность — более реальную для нее беду. Да и то реальную лишь в пугающих снах, когда Вере снилось, что она снова живет у бабки в деревне и вечное ощущение голода снова заставляет ее хватать из куриной кормушки на соседском дворе холодные клейкие куски картофельной дранки, отбиваясь от огромного злого петуха, и запихивать ее в рот, торопясь и задыхаясь от голода и страха, что сейчас на крыльцо выскочит соседка, увидит ее и подымет крик...

Бедой казалась Вере только «сума», потому что бедность — это голод. Бедность она знала, боялась ее и потому, как злопамятного языческого божка, одаривала время от времени (особенно в дни больших своих денежных удач) всех встречных нищих калек и убогих старух, просящих милостыню в переходах метро, чтобы откупиться от возможного несчастья. Но то, что в поговорке на первом месте стояла все же не «сума», а «тюрьма», казалось Вере не более чем художественным приемом, преувеличением, в крайнем случае — отмершей исторической реалией из тех времен, когда клеймили лоб, вырывали ноздри и ссылали в кандалах на Соловки.

А зачем ей, Вере Кисиной, бояться тюрьмы? Ведь страх чувствуешь только перед тем, что грозит на самом деле, а с чего бы это ей грозила тюрьма? С криминалом она не связана, прописка московская, слава Богу, есть, друзей подозрительных не имеет, ее знакомые — приличные люди, коллеги по работе да бывшие однокурсники, которые теперь все поустраивались в жизни, стали благополучными врачами, открыли свои аптечные киоски, зубоврачебные кабинеты.... Да и времена теперь не такие, чтобы бояться внезапного ареста, не тридцать седьмой год на дворе. Скорее уж опасаешься получить случайную пулю в собственном подъезде, возвращаясь с работы, если вдруг начнется охота на ее богача соседа, чем самой быть арестованной и оказаться в тюрьме. С этой, скрытой от посторонних глаз, стороной жизни Вера столкнулась лишь однажды, мимоходом, покупая на улице с лотка булки.

Горячие, пахнущие свежим тестом, корицей, маком, изюмом и ванилью, булки продавались с деревянных лотков на углу Большой Ордынки, рядом с входом в метро «Третьяковская». Накрытые запотевшим, матовым от мелкого моросящего дождичка целлофаном, они распространяли вокруг такой аромат праздника, напоминая о весне, о Пасхе, что торопившаяся по делам Вера не удержалась и пристроилась к небольшой очереди, поспешно нащупывая в сумочке кошелек. Неожиданно рядом с ней возникла чья-то темная, неопрятная фигура, и голос тихо забубнил:

— Ради Бога, помоги на хлебушек...

Вера подняла голову и увидела возле себя бомжиху, еще не старую, лет пятидесяти, кряжистую грязную бабу в распахнутом ватнике без пуговиц и обутых на босу ногу рваных сапогах со сломанными «молниями». От бомжихи тянуло густым больничным запахом мочи, как от лежачего больного. Откуда она выползла и почему из всей очереди обратилась именно к ней, Вера не успела подумать, но с инстинктивным отвращением отодвинулась от бомжихи подальше, не желая, чтобы та, не дай Бог, дотронулась своей корявой черной рукой до ее светлого кашемирового пальто. А бомжиха, заискивающе наклоняясь к Вере, ловила ее взгляд и быстро-быстро бубнила беззубым ртом, видя, как подходит ее очередь:

— Двумя рублями помоги, красавица, на одну булку... Вот за два рублика, вот эту, самую недорогую, возьми для меня одну штуку... Бог отплатит...

Словно тот же злопамятный божок нищеты предстал перед Верой!

И не столько по доброте душевной, сколько из страха перед ним она купила бомжихе две самые дешевые, двухрублевые сдобные ватрушки. Продавщица, недовольная тем, что грязная вонючая баба крутится рядом с ее товаром, отпугивая покупателей, поджав губы, щипцами уложила их на оберточную бумагу и протянула попрошайке. Вера хотела скорее уйти, но бомжиха, ощутив в руках мягкую, горячую еще сдобу, едва не заплакала от радости и, загораживая Вере дорогу, благодарно забормотала, улыбаясь темным провалом беззубого рта:

— Вот спасибо, дай тебе Бог здоровья! Я ж не как другие... Я вот откровенно тебе скажу: я сама недавно из тюрьмы вышла... Я ж все понимаю, но вот истинный Бог — два месяца назад освободилась...