Почему, господи, мой мир не может свестись к этому немому волшебству? На мгновение я испытываю соблазн избавиться от монстров, затолкать их назад, в глубину зловонных лежбищ, откуда они были извлечены колдовскими чарами черного чемодана. Но нет, процесс должен неумолимо развиваться дальше. И в итоге я преодолеваю слабость, которая, быть может, свойственна всем искусным полководцам в минуту успешного завершения разработанной операции.

Магнитофонная катушка продолжает вращаться, не воспроизводя никаких звуков, кроме тихого шороха.

– Может, на этой пленке записана только музыка, – говорит Улисс откуда-то из глубины комнаты; он спрятался там, словно в укрытии.

Не успел он закончить фразу, как раздался женский голос, да так громко, что мне пришлось уменьшить звук:

«...Дай-ка, милый, я попробую! Рискну! Ой, как интересно! А микрофона я боюсь!»

Слышится смех, прелестный смех юной женщины. Затем она добавляет:

– "Погоди! Я прочту твое стихотворение об Отейле..."

Я выключаю звук, потому что Улисс кидается ко мне с вытаращенными глазами.

– Вы думаете, это она? – кричит он, задыхаясь. – Ее голос, а она мертва! Она здесь – веселая, живая. И в то же время она лежит где-то там, в земле... Моя жена... моя жена! О, как ужасно! Смогу ли я все это перенести!

Он тяжело дышит и внушает мне в этот момент жалость.

– Хотите, мы выключим магнитофон? – спрашиваю я мягко.

– Нет, я хочу слышать! – запальчиво произносит он. – Возможно, она обращается ко мне, ко мне, мосье!... Продолжим, прошу вас!

Я перематываю пленку, чтобы вновь услышать начало записи, затем включаю звук.

– "...как интересно! А микрофона я боюсь!... Погоди! Я прочту твое стихотворение об Отейле: «Твое тело, обжигающее, словно пламя...»

Она начинает декламировать, но тут же голос снова звучит нормально – она объясняет:

– "...Мое любимое стихотворение. Оно о стольком напоминает! Отейль... это было в самом начале, помнишь?... Ну, я начинаю!"

Звучит стихотворение:

"Твое тело, обжигающее, словно пламя,

Твое тело, влекущее, словно море,

Твое тело, костер и корабль,

Оно – вода и огонь,

Питающее мою боль.

А я – мореплаватель,

Засыпающий

На дне твоей нежности,

Когда, еще задыхаясь,

На исходе наших ночей

Припадаю к тебе

И пью твое золото и твою тайну,

Не слыша утреннюю птицу,

Околдовавшую Отейль."

– "Париж, 3 июня, 1960 года."

Пауза. И голос с лукавством произносит:

– "Видишь, я помню даже дату!"

Потом наступает тишина. Тишина, в которой таится нечто ужасное, ибо кажется, что голос умолк навсегда. Еще некоторое время катушка вращается беззвучно, но я окончательно останавливаю пленку в полной уверенности, что она выдала все свои секреты.

– 3 июня 1960 года! – говорит Улисс. – Вы слышали, 3 июня тысяча девятьсот шестидесятого!

– Ну и что?

– А то, что она, само собой разумеется, обращается ко мне! Тысяча девятьсот шестидесятый – это семь лет назад. Тот, другой, Поль, наверняка еще не появился в ее жизни. Значит, она разговаривает со мной. Со мной, своим мужем. Сколько теплоты, какое доверие между нами! И страсть! Ах, как это все жестоко!

Он мечется по комнате с безумным видом. Мне кажется, еще немного, и с ним случится нервный припадок. Я прошу его успокоиться, но знаю, что все мои уговоры бесполезны. Он дошел до той степени возбуждения, когда остаешься глух к доводам разума. И меня восхищает процесс, совершившийся в его рассудке. Какая перемена произошла с тем потерянным существом, которое постучалось накануне в мою дверь!

Он все бродит по комнате, словно пьяный, и я уже с трудом разбираю его бормотание:

– Но кто же он, этот человек? Человек, который все разрушил? Надо непременно узнать! Я должен его найти!

Последние слова прозвучали громко и отчетливо.

– Почему вы хотите его найти? – интересуюсь я.

– Вы еще спрашиваете? Этого вора! Убийцу! Может, он и ускользнул от меня на пароходе, но в следующий раз...

Он не заканчивает фразу, его потемневший взгляд ясно говорит о том, на какие крайности он способен.

– Вы с ума сошли! – говорю я ему.

– А вы, вы бы его пощадили?

– Речь не обо мне. Вы несете вздор. Я понимаю ваш гнев, понимаю даже ваше желание отомстить. Но есть же другие способы. Законные.

Я очень нравлюсь себе в этой роли – сдерживаю, регулирую. Кажется, я слышу собственный голос. Будто он записан на пленке, наслаждаюсь его плавными модуляциями, которые прекрасно сочетаются с моим по-отечески строгим тоном.

– В конце концов, – говорю я еще, – он – убийца. Он должен предстать перед судом. Вы можете потребовать расследования.

– Его оправдают! – зло бросает Улисс.

– Не говорите глупостей!

– Это убийство на почве ревности. Он отделается несколькими годами тюрьмы. О, это слишком мягкое наказание!

– А вы что хотите?

Он обращает ко мне свой взгляд, взгляд раненного животного, и выкрикивает:

– Его жизнь! Его жизнь за жизнь Франсуазы!

Великолепная реплика.

Ну что ж, теперь мы не далеки от цели! Однако наступил подходящий момент заставить говорить в полный голос мудрость. Надо сделать вид, будто я хочу удержать эту руку, которая жаждет взяться за оружие, ибо мне ясно – чем больше я стану ее удерживать, тем воинственней она будет. И, наконец, Улисс ни на секунду не должен догадаться, что я на его стороне. Если он почувствует, что я его подстрекаю, это неминуемо пробудит в нем недоверие.

Я говорю ему, что если он не обуздает свою жажду мести, то станет убийцей, подсудимым, осужденным.

– Вы думаете, меня это волнует? – со злостью произносит Улисс. – Во что он меня превратил? В жалкую развалину! Совершенно одинокого калеку! Мне плевать на свою жизнь!

Ага! Вот он и созрел! И возражаю теперь для проформы.

– Я сделаю все, чтобы помешать вам. Да и как вы отыщете этого человека? У вас нет никакого следа, ни одной зацепки. Известно лишь его имя – Поль? Какой Поль? Чем он занимается? Где живет?

Он пожимает плечами. Я знаю, что с этих пор ничто его не остановит. Теперь в его планах мщения присутствует и элемент упрямства.

– Я буду искать, я найду его след! – вопит он. – Мне остается в жизни хоть эта цель!

И добавляет с каким-то вожделением во взгляде!

– А что, если мы снова послушаем запись. Пленка не кончилась. Может быть, мы узнаем еще что-нибудь?

Чтобы доставить ему удовольствие, включаю магнитофон, перемотав пленку до того места, где звучит конец стихотворения:

"...На исходе наших ночей,

И пью твое золото и твою тайну,

Не слыша утреннюю птицу,

Околдовавшую Отейль."

– "Париж, 3 июня 1960 года."

И снова женский голос с лукавством произносит последнюю фразу: «Видишь, я помню даже дату!»

И снова тишина, нескончаемая тишина. Склонившись над магнитофоном, Улисс впитывает каждый звук. С шорохом крутится кассета, и кажется, так звучит сама пустота.

– Видите, говорю я, – больше ничего нет.

На этот раз хватит, поиграли; я выключаю магнитофон. Закуриваю, протягиваю пачку Улиссу.

– Вы курите?

Он отрицательно качает головой, и я замечаю, что его взгляд обрел странную неподвижность.

Одна строчка стихотворения преследует меня, и я произношу ее вслух:

– "И я пью твое золото и твою тайну..." Неплохо. Подумать только, да вы были настоящим поэтом!

Улисс с силой сжимает кулаки так, что синеют костяшки пальцев.

– Поэт убит! – глухо произносит он. – Моя голова пуста! Я хочу лишь одного – крови!

Он разжимает кулаки, и его длинные пальцы медленно вытягиваются.

– Нет! – тихо поправляет он себя. – Скорее, я испытываю желание душить. Сжимать, сжимать...

Внезапно его руки словно обхватывают чью-то шею, а лицо искажает отвратительная гримаса.

Словно зачарованный, наблюдаю, как им овладевает ненависть, и чудится, будто из его полуоткрытого рта вот-вот вырвется язык пламени. У него сделался тяжелый свинцовый взгляд, и в зрачках появился свет, подобный тому, что отражается на застывшей поверхности пруда от еще не разразившейся грозы.