И давно стало привычным, что Пюс в этот час уже спит. Завтра утром она едет в Париж, а уж когда Пюс едет в Париж, она, намазав шею кремом, ложится в постель в пять часов вечера, чтобы как следует приготовиться к этому событию.
Спустившись с лестницы и не глядя в мою сторону, будто меня попросту нет, она идет прямо к дивану. Хватает сумочку, открывает, и мне кажется, что сумка сейчас взорвется у нее в руках, словно, сделав свое грязное дело, я начинил ее динамитом.
Но Пюс всего лишь достает пачку «Честерфилда» и зажигалку. Она закуривает, садится на диван, глубоко затягивается, долго выпускает дым и, наконец, устремляет взор на меня.
– Продвинулся немножко? – спрашивает Пюс.
Я всегда рассказывал ей о своей работе. Один из моментов, сблизивший нас в начале нашего знакомства, – моя жизнь писателя. Честно говоря, мне думается, что Пюс всегда меньше восторгалась моими книгами, чем состоянием моего духа, в котором я творил, отдавая должное подспудной и терпеливой работе моего не знающего покоя воображения.
Итак, ей прекрасно известно, что уже в течение недели моя работа над новым романом не двигается. Я не отвечаю на ее вопрос. И спрашиваю в свою очередь:
– Что случилось? Не спится?
– Как всегда, немножко волнуюсь перед отъездом, единственное, пожалуй, в чем я так и осталась ребенком.
Смотрю на нее. Думаю, что никогда еще она не казалась мне такой красивой, несмотря на лоснящиеся от крема лоб и щеки. Напрасно она ругает Дьепп – морской воздух подарил ей вторую юность, в тридцать один год ей не дашь больше двадцати.
Я женился на ней потому, что она была похожа на одну из героинь Жироду. Невысокого роста, при теперешней моде на короткие юбки, Пюс иногда и впрямь кажется маленькой девочкой. На ее лице блуждает постоянная улыбка, улыбка глаз, какая-то внутренняя улыбка, словно она улыбается чему-то, известному ей одной, и это делает ее как-то по-особому загадочной.
У нее примитивно белокурые волосы, примитивно голубые глаза. Она идет по жизни, сохраняя на лице выражение совершенной невинности, перед которым я останусь безоружным до последнего вздоха. Ибо в то же самое время прекрасно представляю, как она спокойно подсыпает мышьяк в мой кофе с молоком, следуя побуждениям типично женским, безотчетным и непреодолимым, которые мне не дано узнать, и сохраняя при этом свою неподражаемую улыбку.
– У тебя недовольный вид. Что, дело так и не движется? – возвращается Пюс к своему вопросу.
По правде говоря, она толком не знает, о чем я собрался писать. Я просто сказал ей на днях, что это будет история обманутого мужа, который однажды туманной ночью прибывает в Дьепп, чтобы застать врасплох любовников в отеле «Тупик».
– Я все думаю, не напрасно ли ты взялся за этот сюжет, – говорит она. – В сущности, эта история обманутого мужа – роман о ревности. Мужской ревности. Не так ли?
– Именно.
– Ну вот! Возможно, тебе нечего сказать о ревности.
– Ты ошибаешься, – говорю я, рисуя иероглифы на лежащем передо мной чистом листе бумаги, избегая смотреть на нее в упор. – Ревность – великая сила, внушенная страстью. Она является частью того, что можно было бы назвать арсеналом романиста. Ревность – важнейшая тема наряду с честолюбием, любовью, смертью.
– По существу, ревность для тебя – это как бы профессиональная обязанность.
– Скажем, упражнение стиля.
Она на мгновение задумывается, затем озабоченно произносит:
– Но как же быть с твоим упражнением, если я никогда не видела, чтобы ты ревновал.
Смеясь, встаю из-за стола. Это очень важно – смеяться, когда хочешь скрыть свои чувства. Смех – замечательная маска.
– Возможно, ты никогда и не видела, – говорю я небрежно, – но это совершенно не значит, что в душе я не умирал от ревности.
– Я в этом не убеждена, – говорит она со всей серьезностью. – Ревность всегда как-то проявляется. Злится, испускает вопли!... В этом ее слабость: она не в состоянии таиться.
– Есть ревнивцы, умеющие владеть собой, дорогая. Лучшие из них – самые опасные.
По-моему, мы вскользь коснулись личной темы, и я возвращаюсь к моему роману. Объясняю ей, что меня задерживает вовсе не описание ревности. Допуская, что сам я никогда не испытывал мук этой неблагодарной страсти, я видел достаточно ревнивцев вокруг. Романист владеет особым даром описывать со всеми нюансами и те чувства, которых никогда не испытал. Его воображение восполняет недостаток опыта, а умение наблюдать чужие страдания довершает дело.
Наконец, я подхожу к тому, на чем споткнулся. Мой ревнивец, который несет в себе свое несчастье, словно совершая жертвоприношение, прибывает в Дьепп с вполне определенным намерением – отомстить. И отомстить как можно более жестоко.
Вдруг вижу, как сверкает взгляд небесно-голубых глаз Пюс.
– А что, ревнивый человек непременно испытывает желание отомстить? – склонив голову набок, спрашивает она, словно берет интервью.
– Думаю, что непременно, – говорю я. – Месть – дочь ревности.
Неплохо сказано, я быстро записываю последнюю фразу на странице.
– Во всяком случае, не понимаю, почему ты застрял именно на мести, – говорит Пюс. – Нет ничего проще. Этот твой тип идет прямо в отель, где прячется его жена со своим любовником, отыскивает их комнату, вынимает револьвер и убивает обоих.
Столь оперативное разрешение проблемы совсем не в духе Пюс. В свое время она училась на медицинском факультете, любит помудрить. Уверен, что она придумала это кровопролитие только для того, чтобы увидеть мою реакцию.
Отвечаю ей со всей откровенностью:
– Это не может произойти таким образом, дорогая. Во всяком случае, не в моей книге. Прежде всего потому, что было бы лишено малейшего интереса. О подобном сведении счетов читатель узнает каждое утро из газет. Но у меня есть куда более важное замечание. Мой персонаж совсем не тот человек, который станет палить из револьвера. Для этого он слишком умен. Он цивилизованный человек и умеет контролировать свои инстинкты.
– Если он ревнует и собирается мстить, значит, не такой уж он цивилизованный, – возражает Пюс с напускной печалью.
– Наоборот! И в этом проблема моей книги. Разум против инстинкта. Ревность со всем, что в ней есть дикарского, – у существа высшего порядка, которому уровень его культуры не позволяет палить из револьвера.
– По сути дела, это человек вроде тебя, – говорит она, вдруг взглянув на меня в упор.
Она начинает действовать мне на психику. Мы непременно должны оставаться в рамках моего романа. Л впрочем, я доволен, что могу вслух обсуждать проблему, в которой увяз много дней назад. Я больше не смотрю на Пюс. Сажусь в кресло, обхватив голову руками.
– Этот человек не может отказаться от мести, – глухо произношу я. – Это противоречит его сути.
– Да иначе и книги не будет, – говорит Пюс, неестественно хихикнув.
Я не слышу ее шутки. Я вновь ищу то, что ускользает от меня на протяжении многих дней и ночей.
– К тому моменту, когда он сходит с корабля, он, мой умник, уже все придумал. Он уже знает, каким образом накажет тех двоих, что разрушили его мир и покой. Однако никакого оружия у него с собой нет. О, господи! Но что же такое он мог придумать?
– Может, ты составишь перечень способов мести, на какую способен человек, – предлагает Пюс. – Это бы тебе помогло.
Чувствую, как весь внутренне напрягаюсь и почти кричу:
– Какой перечень? Есть лишь одна месть! Лишь один способ наказать измену. Рецепт древний и примитивный, тот, что сохранили правоверные. И единственный, надо сказать, который дает полное удовлетворение.
– Какой же? – спрашивает Пюс с деланным безразличием.
– Смерть, – почти шепотом отвечаю я.
Мы умолкаем. Я внимательно посмотрел на Пюс, произнеся последнее слово: ее лицо сохраняло невозмутимость. И все же я уверен, что уже в течение нескольких минут наш разговор ее страшно занимает. Я хорошо знаю эту маленькую венку, которая пульсирует сейчас на ее шее, выдавая волнение. И еще угадываю под шелком пеньюара эти медленные и глубокие вздохи, от которых чрезмерно вздымается ее пышная грудь.