«Ой русь моя, молодецкая,
Молодецкая,
Да советская…»

А далее уже совсем просто; если к «ой» и «Русь» последовательно добавлять «комитет», «партбилет», «женотдел», а заодно и неизвестный какой-то «подотдел» (для складности), да учесть еще, что символ российского раздолья и пустынности — «колоколец» — рифмуется с «комсомолец», — величанье получится первосортное, издревле освященное («несть власти аще не…»):

«Ой ли, Русь моя, с комитетами,
С комитетами,
С партбилетами,
С партбилетами, с женотделами,
С женотделами,
С подотделами!
Ой, звякай, Русь, колокольцами,
Колокольцами,
Комсомольцами!»

Множить аналогичные примеры из поэм Орешина— занятие чрезвычайно легкое, но и достаточно скучное.

Почти все поэмы носят, с позволения сказать, политический характер, но тщетно будет в них искать хоть грана поэтического отражения сегодняшнего дня. Все примитивно сусально. В поэме «Окровавленный май» самодержавие (царь) изображено как последовательный ряд «объеданий» и «опиваний» царя, оказывающихся причиной… смертных казней.

«Эй, заморского вина бокал! —
Кто-то в царскую петлю попал.
Царь на гульбище попил, поел —
Знай, кого-то повели в расстрел».

Подняться над уровнем понимания самодержавия как хмельного пира, сопровождая это залихватским стереотипом старого пьяного российского притаптывания, — Орешин не может:

«Пир свой правил, — эх, ты сыпь да жарь! —
Злой последыш красноносый царь».

Почему же на поэмах Орешина нужно остановиться отдельно? Причина тому есть.

Все творчество Орешина последних лет является упорным желанием специфическим «российским прозвенеть» (по его собственному выражению в стихотворении, посвященном Сергею Есенину). Оно в нашей действительности— реакционно. В особенности его последняя книга «Откровенная (! — О.Б.) лира».

Поэмы же его дают видимость сюжетной революционности, и, к сожалению, в юбилейные даты революционного календаря они являются ходким товаром, заполняющим скучными столбцами газетные и журнальные полосы. Вот Орешин и приспособляется (не в пример своеобразно принципиальному Клюеву), но не сдает своих позиций и в приноровленческих вещах делает ловкий маневр в двух направлениях: 1) опошляет революционный сюжет и, в особенности, 2) через форму своеобразно «руссифицирует» общественную тему, смазывает, реакционно искривляет ее сущность.

Орешинские поэмы еще раз должны напомнить нам о необходимости внимательного подхода к вопросу формы и содержания, которые мыслимы в произведении искусства только как органически, неразрывно связанные взаимодействующие силы. Только критический анализ этого взаимодействия полностью вырисовывает перед нами фигуру писателя.

Красные звезды на черном фоне, красные звезды на стрелецких щитах не обманут нашу литературную общественность.

1928–1930.

КУЛАЦКАЯ ФИЛОСОФИЯ И ДИДАКТИКА[3]

Если огромные задачи индустриализации страны, выполнения плана великих работ, перевода всей нашей промышленности на социалистическую основу требуют героических усилий, дальнейшей закалки пролетарского сознания, максимального развития созидательных устремлений, то в стократ общественно сложнее осуществление коллективизации сельского хозяйства, вытравление отсталых экстенсивных форм индивидуального мелкособственнического деревенского «производства». В городах — огромные армии индустриального пролетариата, непосредственных созидателей пролетарского государства, носителей мирочувствования молодого класса— строителя новой морали. В городах у врагов — остатков буржуазии и пронырливых, но все же неуклюжих нуворишей — выбита из-под ног почва.

Иное положение в деревне, воспроизводящей на основе собственнического товарного хозяйства капиталистические отношения изо дня в день, продолжающей еще сохранять различность экономических укладов (от патриархальной соха до тракторных хозяйств), в огромной массе своей еще живущей в темноте и отсталости («идиотизм деревенской жизни») со сложным процессом переработки середняка и т. п. Здесь классовый враг представляет собой огромный фронт, растянутый цепью по всему Союзу. Этот враг отвечает на индустриализацию сельского хозяйства бешеным сопротивлением, сказывающимся не только в противодействии новым хозяйственным мероприятиям, не только в террористических актах против представителей новой деревни, но ив борьбе за овладение деревенской общественностью. Кулачество консолидирует свои силы, «покупает» общественность для ведения политического контрнаступления (проникновение в советы и кооперацию, экономические подкупы середняков, закабаливание бедняков и батраков и т. п.). В связи с переводом сельского хозяйства на новые, социалистические рельсы — классовая борьба в деревне приобретает особо обостренный характер. Старая кондовая Русь, воспитанная столетиями дворянско-помещичьей культуры и оставившая в СССР своих агентов в лице кулаков и подкулачников, скалит клыки на пролетарское государство, реально устремляющееся к социализму.

Эта Русь имеет в художественной литературе своих певцов, своих бардов. Если положение вещей обязывает нас вообще очень внимательно изучать крестьянскую литературу, то особенного внимания (с точки зрения критического обезвреживания) требует кулацкая литература, литература капиталистической деревни, которую мы решительно ставим за рамки крестьянской.

Не случайно, а сопутствуя усилению политической деятельности «деревенской буржуазии», сопротивляющейся социализации деревни, последние полтора-два года отмечены увеличением литературной продукции этого типа. Причем разговаривают эти писатели так, как два года тому назад они разговаривать не осмелились бы. Ощущение активности «своих», некоторой общественной базы делает их откровенными выразителями интересов реакционно-патриархальной деревни.

Старообрядческий начетчик, лампадноиконный Клюев, неудачливая нянька Сергея Есенина, в конце 1928 г. выпустил старые избранные стихи («Изба и поле», изд. «Прибой»), снабдив их новым предисловием— декларацией. «Старые или новые эти песни — что до того. Знающий не изумляется новому. Знак же истинной поэзии— бирюза. Чем старее она, тем глубже ее голубо-зеленые омуты. На дне их самое подлинное, самое любимое, без чего не может быть русского художника, „моя избяная Индия“.

Сквозь свойственную истово религиозному, по-византийски лукавому Клюеву мистическую таинственность „речений“ мы все же без труда открываем политическую сущность этого короткого, но выразительного предисловия. Назад к патриархальной, с прогнившей соломой на крышах, „Избяной Индии“, ибо в ней все от бога, от вековечной русской мудрости, от души. „Знающий“ правильно оценит настоящее, кое конечно от лукавого, и даже изумляться ему не будет. Просто так — перетерпит, готовясь к новому старому (авось), погружаясь в голубо-зеленые омуты бирюзы. Да здравствует старая Русь! — вот прямая расшифровка этих туманных строк.

С наибольшей талантливостью, с наибольшей принципиальностью творчеством своим демонстрирует целесообразность и красоту „прекрасного прошлого“ С. Клычков. Он — „знающий“ — всецело следует клюевскому завету. Уже с чисто сюжетной стороны он отталкивается от современности, предпочитая в дореволюционном находить символы и обобщения, откровенно осуждающие сегодняшний день.