Юлия Галанина

Кузина

Глава первая

Сапфир, бирюза, бирюза

Снег толстым слоем лежал в ложбинах и под деревьями, но на открытых местах за несколько дней оттепели вытаял, обнажая покрытую прошлогодней листвой и палыми хвоинками землю. Утреннее солнце низкими лучами пронизывало предвесенний лес насквозь.

На одном из покрытых золотистой хвоёй пригорков сидела крупная бабочка. Красивая. И где только зиму пряталась? Переливающиеся всеми оттенками ветреного заката крылышки украшены пятнышками-глазками. Полыхающее огнём крыло обрамляет тёмная, словно обугленная, кайма. Усики вздрагивают. Семиглазка, так, кажется, зовут этих бабочек…

Я присела, положила руку на нагретую солнцем хвою.

Бабочка не стала улетать, подумала и перебралась ко мне на палец. Странно, но приятно. Осторожно и очень медленно я поднялась, держа ладонь у лица так, чтобы трепещущие крылышки были прямо перед глазами и просвечивали на солнце. Ну какая же она, всё-таки, красивая!

Нежные крылья дрогнули, бабочка снялась с моей руки и полетела по лесу, пронизанному бесконечными струнами золотого солнечного света, лесу, пахнущему сырой, оттаявшей под солнцем землёй, влажной хвоёй, холодным зернистым снегом, спрессованным за долгую зиму в плотную сероватую броню и терпеливо затаившимся в ложбинах и впадинах.

Синие донышки пухлых облаков обещали, что весна будет: зимой облака были не такие сдобные, они лежали над землей как плотное и холодное покрывало, словно не снежинками наполненное, а мелким тяжёлым песком.

Бабочка исчезла за деревьями. Наверное, снова села на какой-нибудь прогретый пригорок, вбирая в себя тепло, нежась на палых листьях.

Я повернулась лицом к просеке, на краю которой увидела первую весеннюю бабочку. По всей длине вырубленной в теле леса полосы чернели язвы глубоких ям. Именно в этой безымянной долине под землёй залегало самое богатое рассыпное золото на здешних рудниках.

Пора работать. Давно пора.

* * *

Старшего надзирателя по прозвищу Лишай не было, задержался у барака. Поэтому опоздание сошло мне с рук.

Зато и на заготовку огнив не попала, отправили на откатку.

Огнивами здесь называют жерди, которыми крепят потолок штольни. Рубить их – тоже работа адова, но это зимой, когда деревья звенят от неизбывного холода и ломаются словно стеклянные, если ударишь по ним, а под землёй царит сырое, промозглое, но, по сравнению с окаменевшей поверхностью, всё-таки тепло.

А сейчас, когда солнце прогрело пригорки, когда воздух не режет лёгкие при вздохе, а льётся в них, словно изысканнейший напиток, и трудно им надышаться вдоволь, – рубить жерди и стаскивать их на просеку одно удовольствие.

– В четвёртую, пшла резче! – ускорил толчком моё движение к яме второй надзиратель, Клин. – Совсем бабы от тепла сдурели, ползают, как мухи, – добавил он, видимо, тоже от солнца размяк.

Старательно шагая так, чтобы обвинить меня в том, что я ползу, было невозможно, но и одновременно изо всех сил растягивая каждое мгновение под лучами весеннего солнца, я подошла к четвёртой яме.

Две женщины стояли на лебёдке, поднимая и опуская железную бадью.

Проклятый мир, ни грана, ни полграна магии, наверное, он был создан в насмешку над остальными мирами или в предупреждение нам, рождённым там, где магия абсолютна.

Я забралась в бадью, заскрипел ворот, опуская меня под землю. Ствол ямы, вертикальный тоннель, пробитый до коренных пород, был неглубок – золото здесь близко.

Но зато и толщина несущего золото слоя невелика.

Проходки – те горизонтальные туннели, которыми мы выгрызали сладкую начинку земли, добывая золотоносную породу, высотой не превышали трёх четвертей моего роста, а он у меня невелик.

Поэтому-то сюда отправляют только женщин.

Заключенные-мужчины работают на других рудниках. Там стволы пронзают землю, как корни мировых деревьев, в проходках можно спокойно стоять во весь рост и не чувствовать макушкой свода. Там люди забывают цвет неба. Здесь же – лёгкое золото.

И вообще эта каторга – вольная: ни тебе круглосуточной охраны, ни стен, ни колючей проволоки…

Потому что отсюда не убежишь, не вырвешься. Из мира, где нет магии, в обычные миры не попадёшь, потому что где они, те миры?

Может быть, они сверкают каплями росы на утренней паутине? Или поблёскивают ледяными огнями, когда солнце всё-таки прорывается зимой сквозь непроглядные тучи? Или скрыты завесами вечернего тумана?

Может быть, они рядом – на расстоянии протянутой руки…

Но сколько ни тяни рук, обратно тебе не вернуться, потому что теперь магия для тебя недоступна. Сюда ссылают навсегда. Это та же смерть, только растянутая во времени.

Не для всех, и здесь живут, как это ни удивительно.

Но для нас, тех, кто по праву рождения владеет абсолютной магией, кто живёт в сердцевине миров и каждую минуту ощущает, как магия течёт по его жилам вместе с кровью, лишиться этого – всё равно, что вскрыть себе вены, чтобы кровь ушла из тела.

Нас сюда никогда не ссылают – это место для прочих. Для тех, кто и в обычной-то жизни не имел настоящего доступа к настоящей магии, так, пробивался услугами деревенских колдунов и заезжих шарлатанов.

А мы среди прочих привилегий имеем право на плаху, а не на пошлую виселицу, и на заключение в темницах, а не на рудниках.

Мы… Даже при самом худшем раскладе серебряный топор отделил бы мне голову от шеи, как многим и многим моим предкам. Бывает. Но я бы почувствовала себя опозоренной, если бы узнала, что кто-то из прадедов был сослан на рудник в мир, где нет магии! Нас не ссылают в такие места!

А я – здесь. Меня здесь быть не должно! Но я тут, тут, тут! И не могу себе даже объяснить, за что.

И не то, чтобы я не знала за собой таких поступков и участия в таких делах, которые при определённом раскладе могут повлечь за собой печальные последствия. Сколько угодно, – но кара всё равно должна быть одна. Плаха!

Мы рождаемся и раньше, чем почувствуем в жилах магию, ощущаем затылком лезвие серебряного топора, как напоминание, как предупреждение. Магия – наша власть над мирами. Плаха – наш частый конец.

Почему же не плаха, почему рудник? Почему?! Почему я? За что?

Бадья стукнулась о дно ствола. Спуск завершён.

* * *

На дне ям всегда сыро. Если они глубокие.

А сразу под поверхностью земли залегает вечная мерзлота. Она никогда не тает. Даже летом.

Чтобы пробиться сквозь неё, дойти до песков, несущих золото, мы таяли землю, палили в ямах костры.

Или делали бут: разводили рядом с ямой огонь, накаляли докрасна камни и спускали их в ствол. Оттаявшую породу вытаскивали.

Обидно было, когда весь этот труд шёл насмарку… Когда выгрызали, вытаивали яму до скалистого основания, над которым должны лежать намытые за миллионы лет древней рекой золотые пески, брали пробу, промывали – а золота не было.

Приходилось бросать это место и бить в новом. Такие ямы назывались глухарями.

Четвёртая яма, по счастью, оказалась богатой на золото. Наткнулись на хорошую жилу, стали разрабатывать.

Приличной одеждой сосланных никогда не баловали, как и нормальной обувью. Да и какая обувь выдержала бы эту всепроникающую сырость? То, что выдерживало, язык не поворачивался называть обувью. Это называлось сагиры.

Из сырых коровьих шкур заключённые мастерили мешки, что-то вроде чулок, их и надевали на арестантскую обувку, бывшую в прошлой жизни приличной обувью.

Пара сагир дожидалась меня на дне ствола, болтаясь в луже. Обычное место хранения: вытащишь из воды – ссохнутся насмерть. Не люблю я их, мерзкие они, а куда денешься, без них ногам гибель.

Сев на каменный обломок, я натянула скользкий чулок на правую ногу. Бр-р, нога в нём всегда елозит, фу-у-у… И надевать его целое искусство. Тут всё – целое искусство. Искусство выжить.