Intro
оборудованная по самым передовым стандартам. Повсюду стерильная чистота, как в операционной. На белейших кафельных стенах бликуют огоньки — отраженный свет многочисленных ламп и лампочек: ярких и тусклых, белых и цветных, ровно горящих и ритмично помигивающих. Алюминиевые полки уставлены пробирками, колбами, ретортами. На столах — шеренги разнокалиберных микроскопов, спектрометров, анализаторов и прочих, еще более хитроумных приборов, назначение которых понятно лишь посвященному. Одним словом, настоящий храм науки. Или же кадр из кинокартины по фантастическому роману Герберта Уэллса.
В абсолютной тишине раздался мышиный писк — это на табло новейшей американской диковины, электрических часов, сменились цифры. Не ведающий погрешностей хронометр зарегистрировал начало новых суток: в нижней строке, обозначающей время, «11.59» превратилось в «00.00»; в календарной вместо «14.04» появилось «15.04»; в строке года («1930») изменений не произошло.
Единственный обитатель чудесной лаборатории, пожилой сутуловатый мужчина в белом халате и черной академической шапочке, рассеянно оглянулся на звук и пропел неважнецким голосишкой: «Уж полночь близится, а Германна всё нет». Продолжения прославленного ариозо из «Пиковой дамы» он толком не помнил и дальше мурлыкал почти без слов: «Я знаю он пам-пам, парам-парам-папам… не может совершить…», однако место, где унылая мелодия вдруг оживает и заряжается адреналином, пропел громко, с чувством: «Ночью и днем только о нем думой себя истерзала я!»
Ученый очень походил на доброго доктора Айболита: седоватая эспаньолка, старорежимное пенсне, только взгляд прищуренных блеклых глазок был очень уж остр, слишком быстры и скупы движения.
Айболит неотрывно, с явственным нетерпением наблюдал за работой какого-то сложного агрегата, отдаленно напоминавшего самогонный аппарат. По длинной змеевидной трубке медленно ползли капли, проходя через многоступенчатую систему фильтров. Время от времени мужчина брал пинцетом из квадратного резервуара стеклянные пластинки, покрытые очень тонким слоем неаппетитного сероватого вещества, и осторожно вставлял их в прорезь прибора. Мигала лампочка, агрегат издавал довольное урчание, движение жидкости в трубке чуть ускорялось.
Наконец прозвучал звоночек, из краника в пробирку упала вялая капля.
— Заждались вас, милочка, заждались, — сказал ей профессор (судя по представительной внешности, да и по великолепной оснащенности лаборатории, это был как минимум профессор, возможно даже академик). Сказал — и хихикнул. Как многие очень одинокие люди, он имел привычку бормотать под нос. Сам себя бранил, хвалил, веселил шутками, сам этим шуткам смеялся. Он вообще был человек веселый, органически неспособный падать духом или скучать.
Зато сердился часто.
— А вы, батенька, мне уже осточертели! — обругал он один из четырех стоявших на письменном столе телефонов, который вдруг взял и затрезвонил. И в трубку Айболит тоже заговорил сварливо:
— Что там еще? Я ведь, кажется, просил не беспокоить!
Шур-шур-шур, зашелестела, оправдываясь, трубка.
— Новое поступление? Ну хорошо.
Так же быстро успокоившись, профессор направился к двери.
Изнутри она выглядела обыкновенно: белая, деревянная — дверь как дверь. Но когда ученый, произведя сложные манипуляции с затвором, открыл ее, оказалось, что створка претолстая, внутри укреплена сталью и открывается при помощи гидравлического механизма, ибо очень уж тяжела.
Вошел ассистент, прижимая к груди квадратный металлический чемоданчик. Белый халат зацепился за косяк.
— Застегнитесь, это научное учреждение, — строго велел профессор, показывая пальцем на высунувшуюся из-под завернувшейся полы кобуру.
— Виноват, товарищ директор.
Молодой человек поставил свою ношу на стол и поспешно оправился.
Однако Айболит на него уже не смотрел. Он быстро набрал на крышке чемоданчика код, отщелкнул крышку.
Внутри лежали три одинаковых цилиндрических контейнера.
«В. В. Маяковский (14.04.1930)»,[1] сообщала надпись на аккуратной этикетке первого.
— Это же литератор! — разочарованно воскликнул директор (а не профессор и не академик; хотя второе и третье первого отнюдь не исключало). — Я читал в газете, он застрелился. Зачем мне литератор?
— Есть распоряжение считать посмертно великим пролетарским поэтом.
— В самом деле? А он разве не в висок?
— В сердце, товарищ директор.
— Хм, поэт? Черт знает что… Mundus idioticus, — забормотал исследователь. Задумался. — Хотя, с другой стороны, властитель дум, камертон эпохи… Ладно, поставьте туда. А что остальные два?
— Эти присланы от товарища Картусова. По линии загранотдела.
Ассистент достал другие контейнеры, наклейки на которых ученый прочитал с явным удовлетворением:
«У. Г. Тафт (08.03.1930)».[2]
«А. Дж. Бальфур (19.03.1930)».[3]
— Вот это другое дело! — И рукой на помощника: — Ступайте, голубчик, ступайте.
Подождав, пока монументальная дверь закроется, товарищ директор извлек из контейнеров три одинаковые стеклянные банки, кажется, довольно тяжелые. Нажал кнопку — в одной из стен раздвинулась панель. За ней виднелись полки, на них — ряды точно таких же банок. Всё это напоминало отдел маринованных овощей в бакалейном магазине. Точнее, лишь одного овоща: цветной капусты. В прозрачном растворе мирно покоились одинаковые серовато-белые кочанчики. Присовокупив к ним новое поступление, ученый обернулся к своему самогонному аппарату, который, звякнув, исторг из себя еще одну натужную каплю.
— Ну-с, ну-с, пожалуй что довольно, — пропел исследователь на мотив «Интернационала», — пора анализ проводить!
Потер белокожие ручки, капнул из пробирки на стеклышко, сунул стеклышко в микроскоп, взволнованно засопел.
Через минуту-другую вскричал:
— Не то! Не то! Дрянь этот ваш Бенц, вот что!
Теперь он расстроился (да и рассердился) всерьез.
— Mundus idioticus! Однако это невыносимо! Сколько можно? — непонятно приговаривал директор, гневно притопывая. — Что они там, в конце концов?