Очень коротко Харри рассказал Гунвальду Ларссону про попытку убить Брайана Дохерти, а потом сразу же взял быка за рога. И швед, как бы ни был он потрясен вестью о нападении на Брайана, все же понимал, что нужно спешить и что сейчас не то время, чтобы позволить себе копаться в подробностях.
— То, чего ты от меня хочешь, особенной радости принести не может, — согласился он. — Но имея в виду сложившиеся обстоятельства...
Статический разряд стер окончание фразы.
Харри выругался, глянул на вход в пещеру, опять наклонился к микрофону и произнес:
— Лучше повтори. Я тебя не понял.
Сквозь треск атмосферных помех донеслось:
— ...Сказал... при условиях... представляется необходимым.
— Так сделаешь? А? Ты сделаешь?
— Да, конечно. Теперь же.
— Сколько времени у тебя это займет?
— Если копать как следует... — Голос Гунвальда пропал. Потом появился опять: — ...Если я буду искать... и пойму, что то, что нашел... было спрятано умышленно... ну, полчаса.
— Хорошо бы. Но пошевеливайся. Все у меня. Давай. Делай.
Не успел Харри отложить микрофон, как в пещеру влетел Пит Джонсон:
— Мужик, ты что? Жить надоело? Или решил свести счеты с собой? Слушай, я, кажется, всю дорогу с тобой впросак попадаю. Ты — герой по рождению. Природа у тебя такая. А может... Да нет, какой там герой. Ты — мазохист, мазохистом родился, мазохистом помрешь. Давай-ка отсюда, хоть в пекло, пока крыша на голову не упала.
Отключив микрофон и протянув его Питу, Харри произнес:
— Ты меня этим с места не сдвинешь. Я бостонец, понял? Пусть крыша валится. Меня это не волнует.
— Нет, ты, значит, и не мазохист. Ты — просто сумасшедший, дурной, и не лечишься.
Подхватывая радиостанцию за толстые, широкие, перекрещивающиеся ремни, прикрепленные сверху приемопередатчика, Харри сказал:
— Только рехнувшиеся псы да англичане выходят бродить под полуденным солнцем.
Он ни единственным словом не обмолвился о сути разговора с Гунвальдом, потому что решил принять близко к сердцу совет Пита. Нет, нельзя ему доверяться кому бы то ни было. Кроме самого себя. И Риты. И Брайана Дохерти.
Выходя из пещеры, Харри обнаружил, что снегопад наконец-то уступил дорогу чисто ледяному шторму. Тоненькие стрелочки льда были тверже обычного мокрого снега, — острые, как иголки, поблескивающие в свете фар, летящие тучками, похожими на облака алмазной пыли, почти параллельно горизонтали, то есть почти не падая наземь, эти ледяные спикулы со свистом царапали любую попадающуюся на их пути поверхность. Они впивались в неприкрытые участки лица Харри и обращались с его штормовкой так, словно она для них не была преградой.
В качестве сарая или склада припасов на станции Эджуэй использовали пару поставленных вплотную друг к другу домиков фирмы «Ниссан», внутри которых и хранились инструменты, что могли бы пригодиться членам экспедиции: оборудование, которое не использовалось изо дня в день, продовольствие и прочие материалы. Как только Гунвальд закрыл за собой дверь склада, он сразу же скинул с себя тяжелую куртку и повесил ее на деревянной вешалке возле одной из электропечей. Куртка настолько обледенела, что, не успел он стащить со своих ног верхние сапоги, с куртки стало течь, как из ведра.
Хотя от рубки дальней связи до склада было совсем недалеко, Гунвальд по пути продрог, пробираясь через глубокие сугробы и отмахиваясь от колючих туч из ледяных стрелочек, подгоняемых ветром. Теперь наконец он мог блаженствовать в благословенном тепле.
Шагая в валяных сапогах вдоль длинного домика, он не обронил ни единого звука. У него было очень неприятное чувство: он как бы видел себя со стороны и никак не мог отделаться от этого гнетущего образа: вор в чужом доме, рыщущий в поисках добычи.
Чем дальше от входной двери, тем глубже становился бархатистый мрак, в котором утопало внутреннее помещение склада. Единственным источником света служила та малюсенькая лампочка, что висела у двери, через которую проник сюда Гунвальд. На какое-то мгновение его охватило зловещее, нереальное предчувствие: кто-то подстерегает его в темноте.
Понятно, тут он в полном одиночестве, нет и не может быть никого другого. Неловкость, неуют рождались из чувства вины. Ему совсем не хотелось делать то, ради чего он сюда явился, но выбора не было — надо. И все же, как он себя ни успокаивал, до того не по себе было — словно вот-вот должны застукать его с поличным.
Дернувшись в темень, Гунвальд нащупал легкую цепочку и ухватился за нее. Голая стоваттная лампочка, в одном патроне, безо всякого абажура, мигала, разбрасывая холодный белесый свет. Когда же Гунвальд пошел вдоль цепи, лампочка стала раскачиваться на коротком шнуре, и все помещение склада заполнили пляшущие бледные тени.
Вдоль задней стены стояло девять металлических шкафчиков, похожих на узкие, вытянутые вверх, как бы поставленные на попа гробики. Сходство с гробами усиливалось потому, что на серых дверцах шкафчиков, поверх трех узких вентиляционных щелей, прорезанных в каждой дверце, белыми буквами были написаны имена:
X. КАРПЕНТЕР, Р. КАРПЕНТЕР, ДЖОНСОН, ЖОБЕР и так далее.
Гунвальд на ощупь пробрался к стеллажу с инструментом и взял оттуда тяжелый молоток и заостренный с одного конца железный ломик. Он собирался вскрывать, один за другим, пять из девяти сейфиков. И сделать это ему необходимо было так быстро, как только сумеет, чтобы никакая шальная мысль не сбила его с толку и не сорвала осуществление замысла.
Опыт прежних экспедиций на полярную шапку планеты научил, что человеку обязательно нужно хоть какое-то личное пространство, пусть совсем крошечное, в какие-нибудь доли кубометра. Необходим закуток, принадлежащий одному-единственному человеку, и больше никому. Там можно хранить какие-то дорогие сердцу вещички, не опасаясь непоправимого вторжения в личные тайны. В такой тесноте, которой просто не может не быть на полярной исследовательской станции, особенно если организованная экспедиция была на еле-еле собранные деньги и особенно если путешествие сопряжено с трудными и продолжительными испытаниями духа и плоти, естественное для обыкновенного человека стремление к уединению, к приватности, способно очень быстро выродиться в страстные поиски одиночества, в какую-то недостойную страстишку, в оглупляющую одержимость.
На станции Эджуэй не было личных апартаментов, не было спален на одного постояльца. По большей части каждый домик был рассчитан на двоих, причем свои покои этой паре приходилось делить с оборудованием. За лагерем простиралась обширная, просторная и пустая земля, где нельзя было ни спрятаться, ни уединиться. Кому была дорога жизнь, тот, понятно, не посмел бы уйти из лагеря. Ибо он рисковал бы расстаться с лагерем — и не только с лагерем — навеки.
Зачастую единственным способом очутиться в уединении и при случае насладиться таковым в течение нескольких минут являлось посещение одного из пары отапливаемых туалетов, прилегающих к складу. Но прятать дорогие сердцу вещички в туалетных кабинах было бы едва ли возможно.
Как бы то ни было, у каждого найдется полдесятка предметов, которые этот человек не хотел бы никому показывать: любовные письма, фотографии, записочки, личный дневник, ну и все такое, в том же роде. Ничего постыдного наверняка в шкафчиках спрятано не было, и вряд ли Гунвальд должен был опасаться найти что-то такое, что и его повергло бы в шок, и владельца вещицы сконфузило бы и расстроило, — мол, чужой узнал обо мне то, что я ото всех скрываю: ученые, каковыми, несомненно, являлись полярники Эджуэя, наверное, избыточно рассудочны, и если чему-то и предаются с некоторой пылкостью, то разве что своему труду. Стало быть, обнаружения и разоблачения позорных тайн ждать не приходится: если уж фанатик познания и обладает любимой вещицей, то скорее всего чтобы утаить нечто, умиротворяющее его интеллектуальную душу. Назначение шкафчиков как раз в том и состояло, чтобы предоставить каждому полярнику уголок, находящийся в исключительном владении данного человека. Таким образом сохранялось и поддерживалось очень нужное всякой личности ощущение самотождественности, столь уязвимое в тесном, чреватом клаустрофобией и заведомо коллективистском быту, когда, со временем, так просто становится раствориться в групповой тождественности, позволить коллективу поглотить себя, — личность при этом психологически растворяется в общественном, распадается и исчезает, а это не может не угнетать обладателя или обладательницу некогда сильного "я".