С пробуждением дня жизнь зашевелилась в палатах его; но только какая жизнь? караульная, украдчивая, боязненная. Сначала лениво ползла она с истопниками, конюхами и полотерами по задним дворам, по коридорам и передним; но лишь раздалось слово: «Проснулся!» – все в доме вытянулось в струну; шаги, движения, слова, взоры, дыхание выровнялись и пошли в меру; бесчисленные проводники от великого двигателя – Бирон – навели в несколько минут весь Петербург на этот лад. Казалось, душе скомандовал кто-то: «Слушай!» – и душа каждого стала во фрунт, чтобы выкидывать свои однообразные темпы.
Огромные переходы вели к дому; в них и на лестнице расставлены были по местам, в виду один от другого, часовые из гвардии герцогской. Каждый из них, облитый с головы до ног золотом, казался горящим пуком, все они – золотою цепью, к которой, увы! за порогом невидимо примыкала железная, опутавшая всю Россию. Огромную переднюю затемняли, как туча саранчи, павшая на маленькое пространство, множество скороходов, гайдуков, турок, гусар, егерей, курьеров и прочей барской челяди, богато одетой; между привычным нахальством ее затерты были ординарцы от полков гвардии. Смотря на косые взгляды слуг и грубые ответы их, смотря, как они зевали и ломались на залавке при входе не слишком значительного человека, вы сейчас отгадали бы, что господин – временщик.
В приемной зале, подле двери самой передней, сидел уж Кульковский. Он пришел в последний раз отдежурить на своем стуле и насладиться на нем закатом своей службы при первом человеке в империи с тем, чтобы он напутствовал его покровительским взглядом на новое служение. Заметно, что он несколько смутен, и как быть ему веселым, беззаботным по-прежнему? он прощается с приемной комнатой герцога, как своею родиной. Здесь, у золотого карниза, где изображен сатир, выкидывающий козьими ногами затейливый скачок, улыбнулись ему тогда-то; тут, у мраморного стола, положили на плечо могущую и многомилостивую руку, которую он тогда ж поцеловал; далее светлейший, ущипнув его в пухлую, румяную щеку, подвел к огромному зеркалу, только что привезенному из Венеции, чтобы он полюбовался на свою рожу и лысую голову, к которой сзади приклеены были ослиные уши. А стул, драгоценное седалище проходящего величия его? О! его понесет он в сердце своем сквозь все бури и превратности мира. В последний раз принес он горяченькие новости искателям фортуны, именно, что любимая кобыла герцога ожеребилась; потом – надо же поставить себя рядом с чем-нибудь герцогским, – что у него готов уже пажеский кафтан, который изволил пожаловать ему его светлость, и, наконец, что Эйхлер сделан кабинет-секретарем, о чем еще никто не ведал, кроме его, Кульковского, и самого герцога. Улыбка и пожатие руки знатных, просивших его не забыть их при дворе, пожатие мимоходом руки герцогского камердинера, все это, увы! в последний раз осветило поприще его минувшей службы. Что ожидает его вперед? Роль шута! Это бы хорошо: он будет первый шут в империи по знатности рода. Но опасны плутоватые пажи; облепят его насмешками, как мякушками, не дадут ему и отсидеться на стуле! Новости не через него будут идти. Так-то изменчива фортуна!
Понемногу входили в приемную залу должностные лица – со вздернутым носом, плюющие на небо за порогом Биронова жилища, а здесь сплюснутые, как пузырь без воздуха, сутуловатые, с поникшим, робким взором выжидающие рока из двери во внутренние покои. Слов между приходящими не слышно; заметно только шелест губ, движения рук, улыбка, сверенные по масштабу самого униженного страха. Все, однако ж, люди с весом! Они мерят бархат и парчу плечами и локтями; когда они стали в ранжир вдоль стены и окон, больно глазам смотреть на них, так блестят золото и яркость цветов на их одеждах. Не видно ни бедной вдовы с просьбою о пенсии по смерти мужа или о принятии сироты в учебное заведение, ни старика крестьянина с жалобою, что все молодое семейство распродано поодиночке или отдано в рекруты в зачет будущих наборов;[23] не видно ни торговца с предложениями новых промышленных видов, ни художника, вытребованного нежданно-негаданно к получению награды за великий труд, который он творил для потомства, а продавал, наконец, за кусок хлеба. Ни одного просителя, между приходящими – всё искатели. Золотое время! Ждут они час, два и более.
Довольно холодно, если не жутко, как вы видите, на передней половине. Что-то деется на задней?
Бросив мельком взгляд в уборную герцогини, куда и откуда суетливо и увертливо шныряют факторы[24] разного рода, народа и звания, ювелиры, купцы, портнихи, секретари-слуги и служанки-секретари, войдем в берлогу самого медведя, именно в кабинет герцога.
Герцог любил великолепие. Можно вообразить, как он облепил его затеями комнату, откуда дождил Россию жгучими лучами своего властолюбия. Покрытый батистовым пудрамантом и нежа одну стройную ногу, обутую в шелковый чулок и в туфле, на пышном бархате скамейки, а другую спустив на персидский ковер, сидел он в креслах с золотою герцогскою короною на спинке; осторожно, прямо взглядывался он по временам в зеркало, в котором видел всего себя. Туалетом своим он занимался до кокетства, подобно искуснейшему каллиграфу, желающему пленить знатока малейшею живописною черточкой в своем письме. Несмотря, что голове его доставалось от парикмахера, убиравшего его, он был терпелив, как бумажный болван, на котором обделывают прически. Только один волосоубиратель его мог обходиться с ним так деспотически, не страшась мщения. За парикмахером пришел камердинер и одел его с ног до головы. Кто увидел бы его, когда он, по окончании туалета, с торжествующей улыбкой любовался своей фигурой, мог подумать, что главная цель его жизни была пленять наружностью. Но лишь только камердинер вон из кабинета – на место его зверообразный Гроснот с пакетами. Распечатан один, другой – и щеголь, привлекательный мужчина, исчез. По тигру повели рукой против шерсти. Глаза его налились желчью, лицо искосилось; он кусал себе губы, кусал ногти – временщик воспрянул.
– Дурак!.. мешается не в свое дело… – сказал он вполголоса, рванув и разорвав алансовые манжеты на рукаве, которых клочки испестрили персидский ковер.
Благозвучный эпитет, вырвавшийся у него, принадлежал его брату Густаву за то, что принимал глупое участие в маскерадном наезде против Волынского. Письмо об этой экспедиции лежало перед ним искомканное. Герцог был взбешен, а когда он находился в этом состоянии, ему нужна была жертва. Алансовые манжеты пострадали, но кружева – вещество, а не существо, которое могло бы чувствовать свои страдания. Гроснот стоял пред ним; он бросился на Гроснота.
– И ты, – вскричал он, запинаясь от злобы, – ду…ррак, скотина!
Адъютант, одушевленный чугун, привыкший к таким взрывам, молчал. Ни одной тени страха или оскорбленного самолюбия на лице.
– Вы преступники, сударь, и я с вами говорю, как с преступником! – вскричал грозно Бирон.
Адъютант хранил молчание. Повелитель его все более и более утихал.
– Прикажи ослу караулить огород, он все гряды перетопчет… Давай этим господам поручения!.. Ни догадки, ни сноровки! Ломят наповал, напрямик!.. Вчера велено тебе было пытать малороссиянина, а ты?..
– Заморозил его нечаянно одним лишним ушатом, – отвечал хладнокровно Гроснот, – одним бездельником на свете меньше!
– Знаю, что он был злодей, собака; но все-таки следовало позаконнее… по крайней мере не у меня на дворе… Да, да, где вздумали допытывать?.. Там, куда могла приехать моя всемилостивейшая государыня, которая все примечает, все видит… как это и случилось.
– Некогда было откладывать, ваша светлость; Липман приказал мне кончить скорей…
– Мне черт вас побери с Липманом! С ним и разделывайтесь, когда дело дойдет до ответа. Я ничего не знаю, не хочу ничего знать. У меня чтоб мертвый был жив! Слышишь?..
– Слышу, ваша светлость!
– И если малороссиянина потребуют налицо к Волынскому, чтоб он был налицо, хоть обернись сам в него!.. Слышишь? а не то комендантом в рудокопную фортецию!