Итак, меняя себя самого, человек в состоянии увидеть подлинную структуру мироздания. Человеческое сердце устроено наподобие глаза лягушки: лягушка видит только движущиеся предметы. Или мы можем сказать иначе (систему отсчёта изменим): когда лягушка прыгает, она видит землю. Вот точно так же человеческое сердце: начинает различать добро и зло только, когда человек приходит в нравственное движение. Если он просто сидит и никаких добрых дел не делает, его сердце глухо и он только медитирует на тему: «что воля — что не воля, всё равно».
Был замечательный христианский проповедник в России начала века — Владимир Марценковский. Он оказался в эмиграции после революции. И однажды в Париже произошла такая сцена: Марценковский на мосту через Сену увидел юношу, студента. А этот мост назывался в народе «мост самоубийц»: так было принято у студенческой молодёжи в Париже — с этого моста бросаться в Сену.
И вот Марценковский видит молодого человека. Причём по его одежде понятно, что он не от плохой жизни собирается это сделать: не от нехватки денег или хлеба. И вот что делать? Подойти к нему и, потрясая Евангелием, начать говорить: «Да что ты делаешь? Ты ад себе уготовил!» и так далее? Это не очень верный путь. Марценковский делает иначе.
Он к нему подходит и задаёт совершенно дурацкий вопрос: к нему подходит и задаёт совершенно дурацкий вопрос: »Простите, молодой человек, мне кажется, у Вас есть деньги?»Простите, молодой человек, мне кажется, у Вас есть деньги?»
Студент так опешил немножко и говорит: удент так опешил немножко и говорит: »Да, деньги есть…». Да, деньги есть…».
Тот ему дальше задаёт вполне логичный уже вопрос: т ему дальше задаёт вполне логичный уже вопрос: »Вы знаете, мне кажется, что деньги Вам уже больше не понадобятся?»Вы знаете, мне кажется, что деньги Вам уже больше не понадобятся?»
Ну, действительно, вроде с рыбами расплачиваться золотом совершенно не к чему. И тогда следует уже не вопрос, а просьба:, действительно, вроде с рыбами расплачиваться золотом совершенно не к чему. И тогда следует уже не вопрос, а просьба: »Знаете ли Вы, вот здесь вот ниже по течению квартал — квартал бедноты. Может, Вы могли бы на 5 минут отложить исполнение Вашего решения — пойти туда, отдать кому‑нибудь деньги, которые Вам не нужны уже больше. Затем возвращайтесь и делайте уже, что хотите. Я Вам мешать не буду». Знаете ли Вы, вот здесь вот ниже по течению квартал — квартал бедноты. Может, Вы могли бы на 5 минут отложить исполнение Вашего решения — пойти туда, отдать кому‑нибудь деньги, которые Вам не нужны уже больше. Затем возвращайтесь и делайте уже, что хотите. Я Вам мешать не буду».
Ну вот, студент на это поддался — ушёл и назад он уже не вернулся. Понятно — почему… Потому что, когда он совершил этот добрый жест, его сердце светлее стало… И мир уже не был настолько страшен, как казался минуту назад.
Сравним теперь, в качестве кого я принимаю участие в акте научного познания и в акте духовного познания. В классической европейской науке исследователь — это чистый разум, чистый рассудок. Вот представьте себе: я, скажем, доказал какую‑то теорему математическую. Скажите, пожалуйста, кому‑нибудь после того, как я эту теорему доказал, интересно, кто я такой? Русский или американец, верующий или атеист, женат или разведён — это всё частности. Это, так или иначе, могло помочь в моей научной работе, но в науке любой результат должен быть воспроизводим независимо от личных качеств учёного. В моей научной деятельности то, что я делаю, должно быть исполнимо любым другим исследователем моего класса подготовки, то есть в науке учёный — взаимозаменяемая деталь.
А в области духовного познания… человек находится в пространстве своего выбора — нравственного выбора. А нравственный выбор есть там, где вместо меня никто другой решения принять не может. Михаил Бахтин, один из последних серьёзных русских философов, это называл так: «моё неалиби в бытии» — у меня нет алиби, у меня нет оправдания в моей подлости. А задолго до Бахтина Иммануил Кант о том же самом говорил в своём знаменитом категорическом императиве. Одна из формулировок этого императива звучит так: «Действуй так, как если бы история всей вселенной началась с этой секунды». То есть, ты не можешь сослаться в оправдание своей подлости на предыдущую историю мироздания: «Ах, эти проклятые 70 лет советской власти, они меня таким воспитали, поэтому я в храм не хожу…».…
Значит, в области духовного познания я действую в качестве свободного и ответственного человека. Не в качестве просто рассудка, но здесь и моя воля задействована, и моё сердце — весь человек, всецело… И вот теперь я могу вам сказать о том понимании веры, которое у меня сложилось — отчасти из личного опыта и, конечно, из изучения Священного Писания и церковной традиции.
Вера — это не противоположность знанию. Вера — это способ обращения со знанием. Вера — это личностное самоопределение человека по отношению к тому знанию, которое у него есть.
В моей голове много таких сведений вертятся. Но далеко не каждую информацию я ставлю в центр своей жизни. Предположим, я знаю, что завтра будет какой‑то поразительный футбольный матч, я об этом случайно услышал по телевизору. Но я не болельщик. Я знаю, что завтра будет матч, но на мою жизнь это никак не влияет. Теперь представьте — я спартаковский фанат, я знаю, что завтра решающий матч: хохлам будем физиономию чистить, за Киев реванш брать. В таком случае, слушайте, так я все дела откладываю, я срочно обзваниваю всех тех, с кем договорился завтра куда‑то пойти: ребята, простите, я, дурак, забыл, что завтра футбол, в общем, я срочно вылетаю в Москву, буду на Лужниках — смотрите меня по телевизору. Вот человек верит в победу своей команды. Поэтому информация, которая для меня обычна, им поставлена в центр его жизни.
Точно так же и вопросах веры. По большому счёту в этом зале почти все знают (я не говорю «верят», но знают), что что‑то есть. Это на русском языке теперь так называется: «что‑то есть». Как это влияет на вашу жизнь?
Я вам расскажу один эпизод из собственной педагогической деятельности. В 1991 году пригласили меня в Тбилиси — в университете тамошнем несколько лекций прочитать. А на третий день мне говорят: «Отец Андрей, а не хотите сходить в русскую школу в Тбилиси — с детьми встретиться?» Со мной в тот день был просто приступ помрачения — я согласился. Почему помрачения? Потому что ведь это ж надо было подумать, что такое русская школа в Тбилиси. Понимаете, что это такое? Это азербайджанская школа, на самом деле, то есть в русской школе в Тбилиси учатся все те, для кого грузинский язык не родной. И вот приводят меня в школу — к детям привели, в 11–ый класс.
А теперь представьте, что такое 11–ый класс на Кавказе: сидят такие дяденьки, заросшие уже бородами, на меня смотрят, и явно в портфеле у них как минимум автомат Калашникова лежит. И мне надо с этими дяденьками беседовать, из которых в классе половина азербайджанцев, ещё немножко есть армян, немножко татар, немножко евреев. Ну, и двух–трёх русских я вижу — не более. А мне сказали — про Закон Божий расскажешь, батюшка, про Евангелие и так далее…
Ну что мне было с ними делать? Причём они на меня смотрят без всякого воодушевления, так скажем. И я начал вспоминать опыт общения с молодёжью. Я где‑то со школьного двора помню, что в принципе мальчишеская дружба завязывается с драки. Ну, думаю, давайте мы с вами вступим в тесные отношения…