Не дожив до своего пятидесятилетия полгода, 24 апреля 1923 года Мартов скончался от туберкулеза. Пожалуй, не столько безмерное курение добило лидера меньшевиков, сколько крах всех его надежд. Свеча русской демократии горестно погасла. Личная трагедия революционера весьма символична для всего социалистического эксперимента в России{140}.

И Ленин, и Мартов стояли у истоков рождения революционной партии. Возникнув, партия, как горный ключ, стала метаться то влево, то вправо в стремлении проложить себе историческое русло. Такие люди, как Мартов, хотели, чтобы поток был спокойным, широким, плавным. Сторонники Ленина видели революционную партию как водопад, низвергающийся с высоты. Ленин оказался более искусным строителем, и созданная российскими социал-демократами партия, так и не приобретя полностью присущих ей традиционных черт, стала быстро превращаться в орден, который после октября 1917 года стал государственным. Он не был ни монашеским, ни рыцарским орденом, а, скорее, идеологическим. Никто до самой смерти Ленина не подвергал сомнению его абсолютное право быть Магистром этого ордена.

Мартову, этому Дон Кихоту русской революции, изначально здесь не было места.

Сады бытия замусорены ложью, лестью, властолюбием, двуличием, тщеславием, корыстолюбием. Они уживаются рядом с добром, благородством, совестью, мужеством, стыдом, покаянием. Ленин (а сколько было «охотников» и до него и после!) вознамерился очистить эти сады от человеческого мусора. Для этого ему нужна была железная организация: сплоченная, фанатично преданная идее, безжалостная, тупая в своей одержимости, слепая в своей идеологической зашоренности. С помощью этой организации-ордена Ленин смог в конце концов завладеть общественным сознанием миллионов людей, но не только для того, чтобы позвать их в светлую горницу будущего, но и чтобы разбудить в подвалах инстинктов революционную жажду ниспровержения, отрицания и разрушения. Он не учел одного: его партия могла жить только в тоталитарной системе. В любой другой она не способна существовать. Август 1991 года подтвердил обреченность его детища.

Глава 3

Октябрьский шрам

…На русской революции, быть может, больше, чем на всякой другой, лежит отсвет Апокалипсиса.

Николай Бердяев

Хотя о войне в Европе долго и много говорили, надвинулась она быстро, как летняя гроза. Выстрелы в Сараеве были тем едва ощутимым, легким толчком, который в жаркий летний день сдвинул с вершин гигантскую лавину межгосударственных противоречий. Сербы получили от Австрии ультиматум, который заведомо нельзя было принять. Сильные решили преподать урок слабым.

Император российский, Николай II, незаслуженно забытый как царь-миротворец, пытался остановить бойню. В своей телеграмме Вильгельму он просит германского императора «помешать своему союзнику – Австрии – зайти слишком далеко в неблагородной войне, объявленной слабой стране». Германский монарх отмечает двумя жирными восклицательными знаками слова «неблагородной войне», записав на полях телеграммы: «Признание в собственной слабости и попытка приписать мне ответственность за войну. Телеграмма содержит скрытую угрозу и требование, подобное приказу, остановить руку союзника»{1}.

Попытка русского царя остановить занесенный меч потерпела такую же неудачу, как и его историческая попытка остановить начавшуюся гонку вооружений. Мир уже забыл, что в августе 1898 года именно Николай II впервые в истории человеческой цивилизации обратился к народам мира с предложением «положить предел непрерывным вооружениям и изыскать средства предупредить угрожающие всему миру несчастья». Большинство государств или не поняли призыва, или не захотели его понять, а многие встретили просто враждебно. Но, сталкиваясь с холодом безразличия, молодой русский царь добился-таки созыва в Гааге международной конференции (июнь 1899 года), где удалось хоть частично «гуманизировать» правила войны: запретить использование разрывных пуль, газов, воздушных бомбардировок, разрушения городов и сел, варварски обходиться с пленными…

И хотя вскоре эти решения большинством участников будут прочно забыты, может быть, для российского императора роль пионера в стремлении «облагородить» и остановить войну была самой славной внешнеполитической страницей в его трагической биографии.

Вот и сейчас Николай телеграфно «уговаривает» Вильгельма «передать рассмотрение конфликта» третейскому суду, учрежденному той самой конференцией в Гааге. Последовал отказ. Царь под давлением министра иностранных дел Сазонова, генералов вынужден согласиться на объявление «частичной» (против Австрии) мобилизации, чтобы поддержать славян на Балканах. Реакция последовала незамедлительно: в полночь приходит еще одна телеграмма из Берлина. Содержание ее красноречиво: «Если Россия мобилизуется против Австрии (т. е. приступит к частичной мобилизации), то моя роль посредника, которой ты любезно облек меня, будет поставлена в опасность, если не совсем разрушена. Вся тяжесть решения лежит теперь на твоих плечах, которые несут ответственность за мир или войну»{2}.

Последовавший ультиматум в ночь на 19 июля (1 августа) 1914 года, требовавший отменить в России любую мобилизацию, означал лишь одно – войну. Хотя русский царь запоздало телеграфирует Вильгельму: его войска не сдвинутся с места, пока будут идти переговоры, сколько бы они ни продолжались, в Германии окончательно вынули меч войны из ножен. В 19 часов 10 минут 19 июля (1 августа) 1914 года германский посол Пуртолес вручил Сазонову ноту об объявлении войны. Началась не только Первая мировая война; исторический метроном стал отсчитывать годы, месяцы, недели и дни до начала русской революции. По сути, фразой, произнесенной Николаем при подписании приказа о всеобщей мобилизации накануне германского ультиматума: «Вы правы, остается только ждать нападения», император невольно направил российский государственный корабль к гавани, имя которой – революция.

Народные массы, узнав об объявлении Германией войны России, почти единодушно поддержали царя. Патриотический порыв был исключительно сильным. Высочайший Манифест, обнародованный на следующий день, давал шанс на всенародное согласие: «В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится еще теснее единение Царя с Его народом, и да отразит Россия, поднявшаяся как один человек, дерзкий натиск врага»{3}.

Пожалуй, лишь Ленин с небольшой группой сторонников не испытал, как Г.В. Плеханов, острого желания защитить отечество. Даже Троцкий, не бывший оборонцем, в эмигрантской газете «Наше слово» утверждал, что проповедовать желательность поражения царской России нет смысла, ибо это будет означать желание победы реакционной Германии. В момент единодушного порыва народов России, отринувших в сторону классовые, сословные и национальные распри во имя единения перед общей опасностью, лишь Ленин с кучкой своих близких единомышленников интуитивно почувствовал невероятный, фантастический шанс свершения своих надежд и чаяний. И время показало, что его политические расчеты оказались точны. По мере того как в залитых грязью и кровью окопах империалистической войны гасла патриотическая идея и шовинистическая надежда военной победы, у Ленина росла уверенность, что ни Николаю, ни Вильгельму, ни многим другим высоким воителям не выйти из войны без революции. Интеллигенция, не только в России, проклиная войну и призывая к миру, надеялась, что их страна «устоит» и не будет побеждена. Лишь Ленин увидел в Молохе войны незаменимого союзника.

Ленин, проживший войну в Поронино, Вене, но больше в Берне, Цюрихе, других уютных городах и городках нейтральной Швейцарии, воспринимал войну иначе, чем крестьянин, одетый в шинель и испытавший газовую атаку, по-другому, нежели военнопленный из лагеря в Саксонии, не так, как бедствующая семья городского люмпена. Ленин смотрел на войну со стороны, из безопасного бельэтажа русской политической эмиграции.