Но прошла зима, по-летнему засияли солнце и море, отцвели иудино дерево, сирень и каштаны, а город-крепость по-прежнему стоял в обороне.
И голос Леньки, как и раньше, звенел над слободкой. Но теперь в его любимой песне звучали иные слова, тревожные, суровые слова войны. Он запевал, а ребята подхватывали:
И настал час решительной битвы. Начался третий штурм. Три с лишним недели и днем и ночью гремел бой. Город пожирали пожары. Улицы превращались в развалины. И если случалось, что какой-либо дом-ветеран с саженными стенами не сдавался и гордо стоял среди бушующего огня, самолеты с злобным воем пикировали на него до тех пор, пока не сравнивали с землей.
Рано утром в один из таких дней Ленька заметил дым во дворе своей школы. Крикнув сестре: «Вставай, беги в убежище!», он выскочил из хаты.
Подоспевшие ребята помогли затушить «зажигалки», и предотвратить в школе пожар. Но тут над Зеленой горкой появились «юнкерсы», и бомбы обрушились на слободку. Гора вздрогнула от взрывов и заволоклась тучей.
Ленька кинулся бежать в гору к своей хате. Казалось, сама гора с ревом и грохотом извергала дым и пламя. Летели камни, визжали осколки, с злобным скрежетом врезаясь в землю. А он бежал, задыхаясь в дыму, падал, поднимался и снова бежал. Ноги дрожали, сердце, казалось, вот-вот разорвется гранатой.
Наконец, он взобрался на гору, выскочил на свою улицу и тут в растерянности остановился.
На месте его хаты еще курилась желтым дымом огромная воронка, по краям которой дыбились груды камней, тлеющих балок. И только рядом, каким-то чудом, устояла часть обрушенной стены…
Даже под землей, где помещалась теперь флотская типография, пол и стены поминутно вздрагивали. Рассыльный, прибежавший за гранками, сказал, что фашисты бомбят Зеленую горку.
Женя не находила себе места, тревожась за мать. Но лишь в конце дня она освободилась и, получив разрешение, побежала домой.
Как всегда, к вечеру небо от самолетов очистилось, но обстрел продолжался. Пробираясь улицами, где меньше рвалось снарядов, Женя вышла на спуск, ведущий к вокзалу.
Над южными слободками и станцией висела черно-сизая туча. Всюду тлели пожарища. Воздух был накален, пропитан гарью, едким смрадом серы. На привокзальных улицах люди ворошили развалины, что-то отыскивая в них. С Зеленой горки навстречу спускался грузовик, набитый изуродованными, обгоревшими трупами.
Еще издали Женя увидела свой дом: он уцелел, только стекла вылетели. Она поднялась в гору и улицы не узнала: всюду серые кучи камней, голые одинокие трубы; уцелевшие хаты — без стекол, стены иссечены, поцарапаны осколками; на дороге — воронки, поваленные столбы, сломанные деревья, и везде под ногой хруст битого стекла.
А где же Ленькина хата? И тут на фоне обагренного заревом неба: она увидела на развалинах сиротливую фигуру мальчика.
— Леня! — вскрикнула Женя и побежала к нему.
Худой, остроплечий, в разорванной на груди рубашке, он сидел одиноко на краю низкой обрушенной стены. Лицо окаменевшее, застывший взгляд устремлен вдаль, на городские пожарища; казалось, ничто, даже клекот снарядов над головой и взрывы, не могло вырвать его из оцепенения.
Почему он молчит? Или грохот разрывов заглушил ее голос? Женя положила руку на его костлявое плечо.
— Леня, почему ты сидишь тут один?
Только теперь, как бы очнувшись, он молча посмотрел на нее сухими воспаленными глазами.
— А где же Клава и Олечка?
Ленька проглотил горькую от гари слюну и глухо выдохнул:
— Их нет…
— Что с ними? — ужас отразился на лице Жени.
— Убиты… Машина увезла их…
Теперь в лице его ничего не осталось от прежнего безразличия, глаза горели, казалось, в них бушевало отраженное пламя пожаров.
— Скажи, за что они их? За что? Зачем им все это нужно?! — воскликнул он, указывая на развалины. Звери… Звери!
Слезинки выкатились из Ленькиных глаз, оставив след на темных, прокопченных щеках. Он вскочил и побежал к убежищу. Женя пошла за ним.
В небольшой пещерке она увидела два набитых сеном тюфяка, одеяла, ватную тужурку, рядом ящик с жестяным чайником; котелком и кружками, а в углу клетку с голубями. Это все, что уцелело.
Понимая, как тяжко Леньке оставаться в этой каменной норе, Женя сказала:
— Переселяйся к нам, будешь жить пока с мамой. Ей одной тоскливо. Или иди к своей тете Шуре, она ведь тоже одна.
Но Ленька наотрез отказался.
III
Фашистские войска вступили в разрушенный, охваченный пожарами город.
И в тот же день Ленька увидел на улице жандармов — до этого о жандармах он читал только в книжках. Все они, как на подбор, были дюжие, с красными, распаренными жарой лицами, в мышастой серо-зеленоватой форме с белыми металлическими бляхами, на которых был изображен орел. На улицах появились также люди в черных кителях и высоких форменных фуражках (как потом он узнал, — полицаи), которые замазывали на стенах домов и заборах советские лозунги и расклеивали немецкие объявления и приказы.
А на следующий день в районе вокзала начались облавы. Чтобы на людей охотились, как на зверей, — такого Ленька, еще не видал. Жандармы хватали коммунистов, командиров, советских активистов, евреев и толпами гнали в концентрационные лагеря, наскоро устроенные на территории флотского экипажа. Ночью он слышал трескотню пулемета и автоматов — за городом шли расстрелы.
После этого он несколько дней на улице почти не появлялся. Вместе с Димкой и Витькой пропадал в степи, лазал по блиндажам и окопам, подбирая винтовки, автоматы, патроны. Часть оружия он закопал под разбитым немецким танком, остальное — в воронках, засыпав землей и камнями.
— Мне все сгодится, — говорил он Димке. — Я должен расквитаться с ними за сестру, за все… Ух, как же я их ненавижу!
Жители города не считали себя побежденными. Но если взрослые сурово замкнулись и, затаив ненависть, угрюмо молчали, то Ленька не умел молчаливо скрывать свои чувства. Его так и подмывало выказать презрение завоевателям, чем-нибудь досадить жандармам и полицаям. Особенно невзлюбил он ближайшего представителя новой власти — уличного старосту Зайнева.
Он и раньше не жаловал этого рябого гнусавого ловкача, смотревшего на всех с какой-то хитрой прищуркой. Он знал, что до войны Зайнева дважды судили за растрату, а теперь прошел слух, что по его доносу жандармы арестовали трех рабочих-коммунистов, и все три исчезли бесследно. Став «начальством», Зайнев незамедлил показать себя: чванился, требовал, чтобы его звали «господин староста», вымогал взятку, когда к нему обращались с какой-нибудь просьбой, и изводил мелочными придирками женщин и особенно ребят.
Вот с ним-то и начались стычки.
Однажды Ленька рано, вернулся из степи. День был удачный. Ему посчастливилось найти и припрятать: револьвер, ракетницу, две пачки ракет и еще притащить домой несколько банок мясных консервов и полный вещевой мешок черных солдатских сухарей, подобранных возле разбитой полевой кухни.
Выпустив голубей полетать, он вместе с соседскими ребятами уселся на обрученной стене хаты. Ему очень хотелось петь, и он затянул: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…»
В это время Зайнев ходил по хатам и выгонял женщин расчищать улицу от хлама и засыпать снарядные воронки.
Лёнькины голуби, покружив-покружив, подлетали к женщинам, работавшим на дороге, садились на груды мусора и что-то клевали, вспугнутые резким взмахом лопат — поднимались и снова садились.
А Ленька, делая вид, будто не замечает старосты, нарочито громко, чтобы слышали все, выводил слова припева: «Ки-пучая, мо-гучая, ни-кем не по-бе-ди-мая»…
Некоторое время Зайнев, морщась, посматривал на голубей и косился на Леньку, а потом подошел к нему.