На обочинах часто собирались группки людей, отчаянно месившие незримую пелену в попытках сорваться с крючка и выйти в лес. Однако сделать это удалось лишь одному, и об этом небывалом событии по Ленте слагались настоящие саги. Он сам не ожидал, что вдруг покатится под пологий откос и окажется в торжественном и сумрачном ельнике. Стоя там, он махал рукой и без передыху кричал: «Я вернусь! Ждите меня! Я приведу людей! Я скоро!» Больше его никто и никогда не видел. На том же участке, где состоялся прорыв, более не повторившийся, иногда образовывалась расплывчатая фигурка: статуетка-светляк, горевшая ровным голубоватым сиянием с примесью зелени. Фигурка, не выше полуметра ростом, возникала в траве ближе к лесу, вне досягаемости ленточных рук. Черты ее оставались неясными, ручки плотно прилегали к бокам. Она не шевелилась и просто сияла гадким льдом-изумрудом, торчала непонятным столбиком. Одни считали ее памятником, другие — своеобразной заплаткой, стражем тонкого и рвущегося, а третьи — предупреждающим знаком. В иные дни ее не было, и трава, откуда она росла, выглядела нетронутой.
Еще на Ленте перестреляли собак — многие очутились на Ленте с собаками, и те постоянно выли. С этим справились без труда, благо оружие тоже водилось у многих.
… Идти настояла Тамара.
Отведав подозрительных консервов, раздачу которых устраивали два раза в сутки при трейлере, томившемся в полутора километрах от «пежо»; напившись теплой, обогащенной минералами пластиковой воды, она пришла в то самое пограничное состояние души, когда человек либо идет на решительные и дерзкие действия, либо, если выждет еще немного, ломается и растрачивает себя на безумие, шумное или тихое.
Торомзяков уныло, но с желанием быть опровергнутым, протестовал:
— Мы никуда не придем. Уже ходили. Там трупы, трупы гниющие. По Ленте передавали, что разведчики натолкнулись на трупы, много раз. Мы упремся в стенку, если повезет. А нет — подохнем, как первые, или хуже.
— «Мы»? почему вы говорите — «мы»? — спросила Тамара с оскорбительным недоумением.
Стариковская покорность происходящему боролась в Торомзякове с былой строптивостью. Когда-то давно он слыл непримиримым активистом, написателем писем и знатоком коммунального права. Он и Ленту попытался подмять под себя, обуздать ее, присвоив себе функции организатора, координатора и наставника, важнейшего звена в эстафете поколений. Ему было приятно приобщать, вовлекать и назидать. Вынужденное бездействие сводило эту его деятельность к абсурду.
— Ты не дойдешь, батя, — заметил Марат почти ласково.
Торомзяков задышал стареньким паровозом:
— Яйца курицу не учат, — сказал он вызывающе. — Ты, сынок, сколько раз перекладину выжмешь?
— Да иди, иди, — засмеялся Марат. — Какое мне дело! Зажмуришься — и привет!
— А я с вами, — сообщил Боговаров.
За время, проведенное в бездействии, он заметно поскучнел, и его нелепая манера выражаться проявлялась сама по себе даже в ситуациях, которым пристало серьезное обсуждение; дурашливость вылезала из него, не спросясь, и оставляла на лице легкое облачко растерянности.
Запретить ему не смогли, хотя ни Тамара, ни ее Марат пока еще не решили, кто бесит их больше — проницательный писатель с оригинальным взглядом на вещи или болтливый пенсионер, от которого сильно попахивало; последним изъяном страдали все, но сложный запах Торомзякова пробивался даже сквозь густые миазмы, расстелившиеся и упокоившиеся над Лентой. Будь их воля, они бы бросили обоих, но в сложившихся обстоятельствах каждый был свободен либо шагать вперед, либо вариться на месте в собственном безблагодатном соку; и тот, и другой вариант в метафизическом смысле мало чем отличались друг от друга.
Марат удовлетворился возможностью не реагировать и только подтянул шорты, пока еще только сползавшие. Он не голодал, пищи на Ленте хватало — пока хватало; зато он отчаянно потел и нервничал.
Брат Гаутама Гауляйтер хрустнул карманной Библией, словно колодой карт. У него была необычная Библия, отпечатанная в малоизвестной брюссельской типографии. Ряд канонических текстов, как он сам, неизвестно, зачем, объяснил, был изъят и замещен популярными схемами божественного промысла: рамочками, стрелочками и кружочками. Принципы, на которые опиралось редактирование текста, брат Гаутама так и не сумел донести до слушателей, которые решительно не могли взять в толк, почему именно изъятые, а не какие-то другие места противоречили догмам Уподобления. Смутными оставались и сами догмы — возможно, правда, что брат Гаутама был неважнецким проповедником.
— Господь послал мне жару, он испытывает меня, — скорее отметил, чем пожаловался, Гаутама Гауляйтер, снял бейсболку и вытер плешь носовым платком. — Ничего-то не соображаю. Не то, что на стадионах, где и думать-то самому ни к чему — достаточно расправить грудь, вдохнуть, и вот Он уже сам входит в тебя, направляет твои речи, воспламеняет восторг…
— Вот так воспламеняет? — Марат выставил большой палец, но не в знак того, что одобряет распоясавшееся Солнца-светило, а с непочтительной целью потыркать в него перстом и тем обозначить.
Этот диалог происходил накануне, если, конечно, допустить такую условность, как вчера, завтра, потом и теперь.
— Я тоже пойду, — брат Гаутама принял решение. — Служение требует, чтобы я утешал и наставлял…. и я намерен этим заниматься, пока хватит сил.
— У тебя и через мобилу неплохо выходит, — усмехнулся Марат.
— Живое присутствие действеннее, — возразил тот.
— А полуживое? — заинтересовался Боговаров, испытывавший особую, беспричинную неприязнь к брату Гаутаме, хотя тот был единственным из собравшихся, кто не давал ему к этому никакого повода.
— Плюсом нашего положения, — объявил священнослужитель, не отвечая на вопрос Боговарова, — является то, что нам не нужно готовиться к походу. Мы прокормимся подаянием… здесь накопилось много еды. Достаточно взять с собой воду и предметы личной гигиены.
Брату Гаутаме Гауляйтеру, судя по рассудительности и основательности его тона, вздумалось возглавить разведывательный отряд. Он явно стремился стать вожаком, но только Торомзяков поддержал это невысказанное намерение угодливым обещанием:
— Я сейчас же распространю по Ленте новость о нашей миссии. Нас будут встречать…
— Поначалу, — кивнул Гаутама. — Чем дальше, тем равнодушнее народ… они сломались, поддавшись унынию и праздности. Мы сами возьмем все, что нам нужно.
Торомзяков, согласный с ним во всем, принялся тыкать пальцем в кнопочки телефона.
— Але, Грабли? — прогудел он взволнованно.
Марат, не принимавший участия в пустом разговоре, приблизился к молодому человеку, который внимал своему плееру уже много часов. Он легонько наподдал меломану:
— Пойдешь?
— Куда? — на Марата смотрели бессмысленные глаза. В ноздрях молодого человека запеклась кровь, похожая на марганцовку.
Марат молча указал в направлении горизонта.
— На фига, — пробормотал тот и вернул левую заглушку на место.
— Зачем собирать толпу? — подошла Тамара. — Нас и так много, пять человек.
— На мясо, — мрачно пошутил Марат. Проснулся телефон, Марат прислушался.
— Привет, Марат, — деловито сказал незнакомый голос. — Это Крол двадцать четвертый, у меня «нисан». Ты читал «Опрокинутый мир»? Там говорится, что оптимум недостижим и не стоит на месте…
Марат отключился. Он посмотрел на аппарат и вдруг остервенело шваркнул им об асфальт, наступил ногой. Раздался хруст, как будто раздавили здоровенного навозного жука.
— Вот идиот, — вздохнула Тамара, слушая, как просыпаются телефоны Гаутамы и Торомзякова. У Боговарова, который принципиально не жаловал сотовую связь, телефона не было.
Марат взялся за ухо, давшее о себе знать.
— Так и давит, — пожаловался он, нисколько не обижаясь на оскорбление: в общении с Тамарой он стал покладистее. — Это сучье пространство. Сам воздух давит, и все вокруг.
— Не преувеличивай, — отрезала жена. — Или иди поплачь, если хочешь.