Все эти качества вырабатываются не в ходе повседневной работы в буржуазных парламентах, но и не во время сектантских дебатов. И если, как показывает опыт прошлого, штудирование теоретических работ, изучение книг и привычка к анализу могут сформировать отдельных политических интеллектуалов, способных неожиданно (порой для самих себя) превратиться из теоретиков в практиков и лидеров, то актив таким образом сформироваться не может. Активистская культура формируется только непосредственной деятельностью, её, как и рабочую профессию, нельзя выучить по книгам.

Стремление построить революционную партию заранее, без и вне революционной практики опирается на дурно понятый опыт большевизма, перетолкование советскими начётчиками от «истории партии». Этот подход, превратившийся в общее место марксизма к концу 1930-х годов, поставил под сомнение уже Эрнесто Че Гевара, заметив, что субъективные предпосылки революции могут складываться в процессе самой революции. В данном случае Че, как ни странно, был недостаточно радикален. Не только могут, но и должны. И никаким иным образом «сложиться», «развиться» и «созреть» не смогут.

Революционная партия является не предпосылкой, а продуктом революционного процесса. Вне его партия создана может быть, но — не революционная. И вполне естественно, что когда прекращается революционная практика, через некоторое время утрачивается партией и соответствующий «навык». Независимо от того, что написано на знамёнах, какие традиции воплощены в идеологии и доктрине, организация эволюционирует, становясь в лучшем случае реформистской. В чём, кстати, нет никакой трагедии — реформистское закрепление результатов революции может быть вполне осознанной, исторически важной задачей (как новая экономическая политика Ленина была не только отступлением от «военного коммунизма», но и попыткой консолидировать его наиболее важные, позитивные и значимые, с точки зрения будущего социалистического развития, результаты).

Сколько бы революционеры ни говорили о подготовке к грядущей борьбе и необходимости общественного переворота, к моменту этого переворота они никогда не будут готовы и соответствующим образом «предварительно» организованы. К тому же переход масс от пассивности к активной борьбе происходит быстро, внезапно и, порой, неожиданно для самих масс. Постоянно ожидаемый и предсказываемый левыми идеологами, этот протест столь же постоянно откладывается, а чудеса терпения, демонстрируемые народом, сводят на нет любые рациональные прогнозы социального действия, вплоть до момента когда всё вдруг, сразу и резко меняется. Пассивность большинства составляет на «низовом уровне» сущность реакционной эпохи. Французский историк Луи Эритье писал, что после поражения Великой Революции, совершивший её народ «впал в летаргический сон»1. Именно внезапность и быстроту перехода от пассивности к восстанию считает Эритье важнейшей характеристикой революции, которая есть «не что иное, как быстрое разряжение долго сдерживаемого гнева и возмущения против установившихся несправедливостей жизни; это есть открытое проявление скованного раньше негодования против тех притеснений, того гнёта, который выносил народ целые столетия»2.

Великая Французская революция началась без якобинцев (первоначальный Якобинский клуб имел мало общего с партией Сен-Жюста и Робеспьера), европейские революции 1848 года развернулись стихийно в условиях очевидной слабости республиканских движений, не говоря уже о пролетарских партиях, которых тогда вообще не было. Революции начала XXI века в Венесуэле и Боливии не были результатом партийной деятельности, а их политическая программа в большей степени формулировалась стихийными массовыми движениями (другой вопрос — хорошо это, или плохо).

И наконец, сегодняшние Арабские Революции происходят в обществе, где не только нет влиятельных левых партий, но даже на уровне интеллектуальной дискуссии левые остаются на заднем плане. Это отнюдь не мешает рабочим бастовать, а жителям городских пригородов стихийно создавать некое подобие Советов. Исход революции зависит от того, сумеют ли сами активисты, осмысливая собственный опыт, двинуться в сторону политической организации, отстаивающей интересы масс (если не по Ленину, то хотя бы по Робеспьеру). И смогут ли сторонники левых идей, которых несмотря ни на что в Арабском Мире немало, организоваться и найти своё место в водовороте событий.

Как же, однако, быть с опытом русского большевизма, который принято интерпретировать в качестве классического примера создания «субъективной предпосылки» для грядущей революции? Как ни странно, история России или Китая на этом фоне не только не является исключением, но, напротив, очень хорошо подтверждает общее правило. Большевизм, безусловно, был уже сложившимся течением в 1917 году, но сам он был порождением другой революции — 1905 года. Именно общественный подъём, начавшийся в России уже в 1903 году, превратил социал-демократические группы и кружки в реальную политическую силу, именно активисты, прошедшие школу Первой революции, создали костяк партии, придав ей сплочённость и устойчивость. Тем не менее в 1917 году «левая альтернатива» отнюдь не существовала в России в «готовом виде». Вернее, в таком «готовом виде» она существовала в мозгу одного единственного человека — Ленина, может быть, ещё Троцкого с Луначарским. «Старые» партийные кадры настроены были крайне умеренно и с опаской принимали радикальные требования вернувшегося из эмиграции Ленина. Именно приход в партию массы новых членов и активистов переломил ситуацию, сделав Октябрь возможным не только технически, но и политически.

Таким же точно образом Коммунистическая партия Китая, пришедшая к власти в 1949 году, была не только плодом организационных усилий Мао и его окружения, но и продуктом длительного революционного процесса, который развивался в стране с 1911 года.

Какое отношение всё это может иметь к дебатам о перспективах создания левой партии в современной России? Какие отсюда следуют выводы, в том числе и практические?

Левым нет причин приходить в отчаяние из-за неудачи предшествующих организационных попыток, но следует понять закономерность собственных неудач. Создание левой партии, независимой от капитала, — объективное условие успеха социальных преобразований. Но это отнюдь не то условие, без которого революция не может произойти, и тем более — начаться. На первых порах общественное движение неминуемо является рыхлым, его сознание — запутанным и противоречивым, а его программа — невнятной. Восставшая улица оказывается «безъязыкой», не находя слов не только для того, чтобы выразить свои потребности, но и для того чтобы их хотя бы сформулировать для самой себя. Гнев и обида остаются единственно внятными эмоциями, которые, по крайней мере, удаётся ясно артикулировать. Но именно эта потребность выразить и сформулировать собственную мысль, осознать собственные интересы и найти правильные формы для их защиты, порождает объективный спрос на политическую партию.

«Политику в серьёзном смысле слова могут делать только массы, — писал Ленин, — а масса беспартийная и не идущая за крепкой партией есть масса распылённая, бессознательная, не способная к выдержке и превращающаяся в игрушку ловких политиканов, которые являются всегда «вовремя» из господствующих классов для использования «подходящих случаев»3. Как выразился Александр Шубин, суммируя ленинскую мысль, от партии «исходит организованность, которая всё глубже проникает в тело стихии»4.

Однако пока нет массы, пока нет стихийного движения, нет и той политической почвы, площадки, на которой единственно только и может сформироваться последовательно социалистическая организация. А попытки создать её «заранее», без соответствующей практики и без взаимодействия с радикализирующимися массами напоминают знаменитый анекдот про сумасшедших которые прыгают с вышки в бассейн надеясь, что главный врач рано или поздно пустит туда воду.