Пора бы уж сторожу ударить в колотушку — будить первую смену. Скрипнула дверь одной каморки — не спится кому-то, действует годами выработанная привычка: подниматься в одно время. Человек удивляется: или еще рано? Почесался, зевнул и тут взгляд упал на белый листок. Что за оказия? Рука боязливо потянулась, глаз замечает черноту букв. Заспешил в каморку, вздул лампу. «Про-ле-та-ри-и всех стран…» — безмолвно шепчут губы. Пролетарий это тот, кто пролетел, что дальше некуда. Это у кого, кроме рабочей спецовки, есть матрац с подушкой да лоскутное одеяло. Ну чугунок еще для еды, чайник с обитым горлышком. У нищего нет и этого, но он и не пролетарий, он — нищий.
Бумажка утонула в мозолистом кулаке. Человек чувствует смутное беспокойство. Снова скрипит дверь. Робко стучится к соседу.
— Кузьмич, можно к тебе?
— Это ты, Маркел? Заходи.
— Кузьмич, листок у себя в дверях видел?
— Как же, видел.
— Объявляют сегодня праздник. Только для рабочих.
— Хорошо. — Слышится хруст суставчиков, долгий зевок. — Можно и попраздновать.
— Отчего не праздновать… А что скажут на фабрике? Одним штрафом не отделаешься.
— Твоя правда, Маркел. Ругань сильная будет. Можно и за ворота вылететь.
— Вот я и говорю. А пойдешь на фабрику, вдруг другие не выйдут? Все-таки листок когда совали, знали, кто живет в каморке. Не скажешь, что не видел… Опять нехорошо может получиться.
— Да уж чего хорошего. Еще подлизалой объявят.
— Задача… И они умны, елки-моталки!
— Кто, Маркел?
— Да те, кто листок подложил. Нет бы зашли прежде: так и так, мол, давай праздновать… Я бы еще подумал, что ответить.
— Складнее так-то было бы, Маркел. Да ведь кто это «они»? Разве узнаешь.
— Что будем делать, Кузьмич?
— Хорошие сморчки пошли, Маркел. Люблю суп со сморчками. Объедение! Сходить разве?
— Ты так решил, Кузьмич?
— Ну, а что делать? Пока до Сороковского ручья топаем, солнышко выкатится. Собирайся да заходи за мной.
— А колотушка-то молчит, Кузьмич. Что бы это значило?
— Молчит, Маркел.
— Надо хоть бабу разбудить. А то опоздает на фабрику.
— Одни, что ли, пойдем, Маркел?
— Без баб-то складнее, думаю.
— Оно так. На первый раз и без них обойдемся.
По коридору несется оглушающий грохот колотушки — наверстывает сторож упущенное время, торопится.
— Эй, выходи! Поспешай! — кричит в двери каморок.
— Где ты, дьявол, раньше был? — ругаются женщины и несутся на кухню, где с вечера стоит в неостывшей печи чай. Торопятся, гремят чайниками. В печке их десятки, поди-ка, сообрази, где он твой, распроклятый.
— Марья, мужик на работу пойдет или праздновать будет?
— Я ему, черту, попраздную.
— Будто сегодня не только у нас, а и в Питере и везде празднуют.
— Какое мне дело. Видно жрать есть, вот и празднуют.
— А мой еще в постели валяется. Уперся, как бык, только и ответ: «Сдалась мне эта фабрика…» И мне велит дома оставаться.
— Дура, если послушаешься.
— Не знаю, право, что и делать.
— Кузьмич! Не наберем мы сегодня сморчков.
— Это почему, Маркел?
— А ты посмотри, сколько людей идет. Гулянье в лесу будет, какие уж грибы.
— Всем достанется.
— Оно так… Лучше бы нам взять удочки. Вон ребята сидят. Наверно, не с пустом.
У Сороковского ручья, в тиши, привязана к кустам лодка. С веслами в руках сидит Егор Дерин — в праздничной красной рубахе с пояском, из-под картуза выбился пышный чуб. На корме с удочкой примостился Артем Крутов. Утро солнечное, веселое.
— Эй, дяденька Маркел! — кричит Артем, заметив рабочих на берегу. — Айда сюда, перевезем на ту сторону. Ландышей там полным-полно.
— Да на кой мне пес твои ландыши?
— У Иванькова собираются наши, дяденька Маркел. Песни петь будут и говорить, как жизнь устроена.
— Дьявольски плохо устроена, это я тебе точно скажу. Никуда не годится жизнь.
— Вот и пойдет там разговор, как сделать, чтобы по справедливости было. Наших много переправилось.
— Надо бы съездить, Кузьмич. Не беда, послушаем.
— Отчего не съездить. Не так уж часто собираемся без догляду.
Скрипят уключины, бьется о борт быстрая вода. Лодка ткнулась в травянистый берег. Артем соскочил, придержал ее, пока рабочие не вышли.
— Вон ель чернеет, туда направляйтесь.
И опять лодка режет воду, спешит на фабричную сторону. А к берегу все подходят, ворчливо сетуют:
— А говорят, ландыши появились. Где ж они?
— Так их же на том берегу полным-полно, — подсказывает Артем.
— Да что ты? — удивляются любители ландышей. — Сделай милость, перевези.
— Прямехонько вон к той ели направляйтесь, — напутствуют ребята своих пассажиров.
Снова ждут. Многих перевезли, но Федор наказал: раньше восьми не уходить. Артем то и дело поглядывает на большие карманные часы — даны в пользование на целое утро, — каждый раз говорит одинаково:
— Терпеть надо.
На берегу показался Андрей Фомичев под руку с чернявой женщиной. Волосы кольчиками свисают ей на лоб. Она кидает в рот семечки и томно поплевывает. На плече у Андрея новенькая гармонь.
— Куда народ подевался? — недоумевает он. — На фабрике мужиков — шаром покати. Говорят, сюда двинулись.
— Вот и мы удивляемся. — Артем пожимает плечами, изображает растерянность. — Думали, гулянье будет, прикатили с Егором… Видать, все к Чертовой Лапе подались.
— Так там еще воды полно! — удивляется Фомичев. — Шагу ступить нельзя.
— Коли пошли, значит можно ступить.
Егор пристально и зло смотрит в спину Андрея, который нерешительно повернул налево, в сторону болота. Артему даже знобко от ненависти, которую он видит в глазах друга.
— Утопить его в трясине и делу конец, — шепчет Егор.
— Наши сами решат, что с ним делать. Как-никак — человек.
— Паскуда, а не человек. — Егор перегнулся через борт, плеснул воды на обожженное весенним солнцем лицо. — Таких только в болоте и топить.
Артем вынимает часы. Потом смотрит на берег — никого. Егор понял его без слов, развернул лодку, налег на весла. Пять взмахов — и на той стороне. Артем замотал якорную цепь за куст. Придирчиво осмотрел себя и Егора — на народ, чай, идут, — побежали к лесу, где собрались на маевку фабричные.
— Кузьмич, а ты со мной больше не хитри.
— Не пойму тебя, Маркел.
— Ну как же! Знал ведь, что здесь будет сходка?
— Знал, Маркел.
— Вот видишь, а мы корзинки с собой… Неудобно получилось.
— Спрячем их в куст. На обратном пути захватим.
— Смотри-ка, и женщины есть. Что же мы своих баб не взяли?
— Не последний раз, Маркел. Я понимаю, это только начало. Постой-ка… Здорово, Федор Степанович!
Навстречу им вышел Федор Крутов, торжественный и взволнованный — наверно, от озабоченности: впервые придется говорить на сходке. Русая бородка подстрижена, волосы аккуратно расчесаны. Новая сатиновая косоворотка с шелковым пояском — кисти до колен. А начищенные сапоги отражают солнце.
На лужайке, залитой светом, стояли и сидели группами человек около пятидесяти. Хлопало на легком ветру красное полотнище, рябила в глазах надпись из черных лаковых букв: «Долой самодержавие!» Знамя придерживал Василий Дерин. Такое же полотнище, но уже с надписью: «Российская социал-демократическая партия», привязывала шнурком к березовой сырой палке Марфуша. Ей помогал Родион Журавлев.
— Здорово, Алексей Кузьмич! Здорово, Маркел Андрианович! — радостно отвечал Федор подошедшим рабочим. — Располагайтесь пока.
Второе знамя было прикреплено. Марфуша с усилием подняла его над головой. На помощь подоспел Родион. Она ворчливо толкнула его, стояла, запрокинув голову, разглядывая бьющееся на ветру и освещенное солнцем полотно. Рабочие подходили, вставали плотно, дышали в затылки. Федор стал говорить. Он поздравил фабричных с первой маевкой, сказал, что пока их собралось еще мало, но будет время — все карзинкинцы встанут под красные знамена.