Егор за время болезни капризным стал, но к Лельке относился хорошо. Шел ей пятнадцатый год, вымахала с версту, а тощим-тоща, узкое лицо в рыжих крапинах, шея тонкая — страх глядеть, на чем голова держится. Ничего вроде в ней и нет, а нравилась Егору. От безделья, от болезни приходили к нему шальные мысли. Он-де уже здоровый да сильный, возьмет ее на руки, скажет: «Будь хозяйкой, заживем — лучше некуда». Он добытчик, принесет дачку — на, распоряжайся, покупай, что тебе хочется, не жалко. Зардеется вся, расцветет улыбкой, приласкает за доброту — сладкая до жути.

— Пошел я, ребятки, — сказал отец, выходя из-за занавески. И Егору: — Мамка спросит, скажешь, чтобы не искала, никуда не денусь.

Отец так и остался в рабочей одежде, а говорил ведь, что переодеваться пришел. Интересно, что за бумаги перебирал он?

— А ты куда все-таки? — спросил Егор.

— Туда, где меня пока нету, — улыбнулся отец. — Выздоравливай скорее, вместе ходить станем.

Он ушел. Проследив за ним, Лелька повела хитрыми, блестящими глазами на Егора.

— На Широкой, — стала рассказывать, — Паучиха разодралась с мужиком. С клюквой пришла и, видно, заняла его место, чтобы торговать. Он ей хлоп, она кричит. Бабкин стоял, все видел и не заступился. Когда Паучиха выла, нарочно за балаган спрятался. Паучиха говорит: нажалуется на Бабкина ихнему начальству.

— Всыпят ей по пятое число, твоей Паучихе, — подытожил Егор. — Вздумала жаловаться на городового.

Он с тоской смотрит в окно. Там клочок серого неба, которое заволакивается копотным дымом из фабричной трубы. Над самым ухом громко сопит Васька Работнов: то ли спит, то ли прислушивается к чему. Артем тоже смотрит немигающим взглядом в окно, думает о чем-то. Не встреча с друзьями, а какая-то игра в молчанку.

— Ворон ловишь? — с обидой сказал Артему. — Что хоть на улице делается? На электрическом трамвае катался?

Последние дни все только и говорили об электрическом трамвае, который пустили в городе. От фабричной слободки до города пять верст. Кто побогаче — извозчика нанимал, а больше — пешим ходом. По сорок-то копеек не наплатишься. А тут за шесть копеек до самой Волги прокатят, да еще как — со звоном, с грохотом.

— Вон Васька рассказывает: извозчика в два счета обгоняет, — продолжал Егор. — Кондуктор, как городовой, в форме. Двое наших будто пристали к нему: «Ах, ты кокарду носишь». И раз, раз по уху… Лютуют наши, злость срывают на ком попало. Вот только маленько поправлюсь, я этому табельщику попомню…

— У нас отец Павел Успенский взял в привычку за волосы таскать, — проговорил Артем, оживляясь. — Хотели директору училища жаловаться. А как? Не принимает. Разбили тогда окно. Спрашивают: «Кто?» Ну кто? Все! Тогда всех к директору и поволокли. Там и стали говорить про злыдню Успенского. Так еще свирепее стал, к каждому пустяку придирается… А поколотить табельщика — засудят.

— А я лета не дождусь, — невпопад сказала Лелька. — Я в деревню хочу к бабушке Сахе. Она у нас здоровее любого мужика, никого не боится. Зимой идет из лесу и воз дров за собой тащит, лошадь не каждая увезет. Она меня любит.

Лелька начинает переплетать жидкие косички. Губами придерживает перекрученную ленточку.

— Скоро уж поднимутся наши, — жарко шепчет Артем. — Все поднимутся. Всем ничто нипочем, не страшно. Обидчики пусть страшатся. Читал я листовку. — Голос у парня совсем стал тихий, только по губам и поймешь, что говорит. — Здорово прописано: если все скопом, ничего со всеми поделать не смогут. Будут наши требовать справедливых законов и чтобы работать не больше восьми часов…

Лелька приоткрыла рот, ленточка упала на колени.

— Неужто, Тёма, согласятся? Боязно-то как!

— Кто не согласится? Хозяин фабрики? Остановят наши машины, выйдут на улицу, попробуй тогда не согласись. В убыток ему, когда наши не работают.

— Тогда опять солдат заставят стрелять и убивать, как моего батяню убили, — вздохнула Лелька.

— Только бы маленько поправиться, — с угрозой повторил Егор.

5

Старинные часы на подставке в углу коротко пробили четверть девятого. Грязнов отложил ручку, вздохнул. Еще прошел день — смутный, нерадостный. За окном непроглядная темь, даже снег кажется черным. Был бы сейчас в городе у невесты, веселился — не поехал, уверил себя, что нужно скорей заканчивать работу.

А ведь совсем не потому остался — гложет душу неясное беспокойство, не хотелось с таким настроением появляться у будущей супруги.

На столе разбухшая рукопись: описание фабрики с самого зарождения. Страх берет, сколько бумаги исписано.

Вспомнил, с какой неохотой принимался, а потом увлекся, появилась страсть: где мог, выискивал старые изделия с клеймом Большой мануфактуры. Со стороны смотреть, может, и смешно — все стены увешаны скатертями с диковинными птицами, невиданной красоты цветами, городскими видами. Искусные руки и неуемная фантазия нужны были, чтобы так расцветить полотно.

Карзинкин должен быть довольным: его заказ выполнен, живая история фабрики написана. Радоваться бы сейчас, но радости нет. На фабрике опять беспокойно, как в девяносто пятом.

Обида у Алексея Флегонтовича на фабричных. Чего, кажется, надо? Заработок постепенно выравнивается — сколько приходится биться с Карзинкиным за каждые полкопейки! Выстроено училище для детей рабочих. В больничный городок набираться опыта с других фабрик едут. И то сказать, хорош больничный городок, врачи знающие. Чем недовольны? Уж он ли не старается быть справедливым. А уйди сейчас с фабрики, радоваться начнут. При встречах кланяются, а в глазах ненависть лютая. По рукам ходит стихотворение, неумелое, а злое. Каждому служащему дана своя характеристика. Об Алексее Флегонтовиче говорится так: «Непременно помянуть надо директора Грязнова, о себе много мнящего и в нужды наши не входящего». Это он-то не входит в нужды рабочих!

Ну стихотворение — ладно, не беда. А то, что листовки начали появляться, об этом приходится задумываться. Не далее как вчера сторож поднял в курилке одну. Верные люди донесли: Евлампий Колесников похвалялся: «Марьи Ивановны подарочек. В скором времени ждите еще». Что еще за Марья Ивановна? Вгорячах было взяли Колесникова и все испортили, уперся: «Не говорил-де такого, поклеп на меня злых людей». Лучше было понаблюдать за ним, все и открылось бы, откуда взялась листовка…

Грязнов занавесил шторой окно, пошел вниз, в столовую. Кухарка Полина, только что вернувшаяся с улицы, — распаренная, потная — сидела за столом, пила чай.

— Что, батюшка, аль поесть собрать? — проговорила, бережно ставя блюдце на стол. — И что вам за нужда дома сидеть, — не дождавшись ответа, продолжала она, подходя к шкафчику и вынимая посуду. — Гуляли бы в свое удовольствие. Метель на улице, а все лучше, чем дома… Студню с хреном да водочки, вот и повеселеешь. Прежний-то управляющий Семен Андреевич страсть как любил студнем закусывать. Налить ли? Все так и оттает в нутрях-то.

Упоминание о бывшем управляющем рассердило Алексея Флегонтовича.

— Не хочу. Чего это ради на ночь водку пить?

— Дело твое, сударь. — Кухарка покачала головой: экий привередливый, ничем не угодишь. Предложила то, что больше всего не любил прежний управляющий: — Разве сухарничек подать в розовом сиропе?

— Сухарничек поем.

— Эх-ха-ха! — вздохнула с осуждением Полина, отправляясь готовить сухари на розовом сиропе.

Грязнов ел без аппетита, прислушивался к вою ветра в трубе. После уже, лежа в постели, слышал, как пришла Варя. Сегодня случайно заглянул в ее комнату и в книге, небрежно оставленной на столе, увидел нелегальную газету «Искру». Красным карандашом была подчеркнута заметка о волнениях студентов Демидовского юридического лицея. Принесла оттуда, от своих новых знакомых.

Многое становится непонятным. Мог ли подумать, что сестра заинтересуется марксистской литературой. Решил, что надо будет серьезно поговорить с ней, пока не поздно, выбить дурь из головы. Ой, не нравятся ее знакомые из Демидовского лицея. И к фабричным излишне добра. Федор Крутов — любопытный человек, иногда Алексей Флегонтович и сам снисходит до разговора с ним, но всему есть мера. А сестра меры не знает, частенько ее видят с Крутовым. Еще того не хватало, чтобы всерьез увлеклась им. «Завтра же и поговорю», — решил он.