Лилипут увлекся, дав тем самым возможность мальчику собраться с духом. Человечек смотрел на Дэнни, но почему-то не отреагировал на его прыжок. Лишь несколько позже Дэнни подумалось, что в тот миг Лилипут как будто ЖЕЛАЛ смерти. Может, потому он так и вел себя? Дэнни метнулся к столу, правая рука ткнулась в глубь ящика. Сверкнуло лезвие. Лилипут оборвал свой лепет, в глазах у него мелькнул страх (так, во всяком случае, показалось мальчику). Нож опустился на маленькое покатое плечико и глубоко вошел в тело. Послышался треск ключицы, лицо человечка сморщилось так, что глаза превратились в узкие щелки. Мальчик тоже скривился от ужаса, отвращения и странного чувства, что он убивает живое существо. Эти минуты Дэнни не сможет забыть до конца своих дней. Они оставили в его сознании глубокий след, словно шрам от раны. Эти минуты стали как бы отдельной, особой жизнью в общем течении его жизни. Эту особую, иную жизнь Дэнни прожил за три-четыре минуты. Много позже это вспоминалось ему как некая галлюцинация, туманное видение, запечатлевшийся навсегда сон. Но Дэнни Шилдс знал, что все это было на самом деле. Нож входил в миниатюрное тельце, погружаясь все глубже и глубже. Трещали кости, Лилипут как бы ссыхался, остались только губы, открытые в дикой животной усмешке. А потом все остановилось..

2

Дэнни не почувствовал ни страха, ни удивления, он словно был отгорожен какой-то пеленой, позволявшей все видеть, но ничего не чувствовать. Он был по-прежнему в этом доме… Только теперь это был дом не Уилла и Энн Шилдс, это был дом Алекса и Саманты Тревор. Он видел это отчетливо. Другая мебель, все другое. И теперь в этой комнате жил не вредный мальчишка Джонни, а две привлекательные девочки — Стефани и Анна Тревор. Обе наряжали куклу. Одна помогала другой. Неудивительно — они всегда были вместе. Разница в год и два с половиной месяца была несущественной.

— Рори, этот противный мальчишка, сегодня ударил меня! — пожаловалась Анна, застегивая зеленую пуговичку на спине игрушки.

— Не обращай внимания! — успокоила ее Стефани, одергивая платьице куклы. — Папа говорит, что все возвращается, так что не волнуйся.

Девочка гордо взглянула на сестру Обе тоненькие, похожие друг на друга. Увидев их вместе, все безошибочно называют их сестрами. Их схожесть бросается в глаза. Белокурые длинные волосы ниспадают на плечи, голубые глаза кажутся осколками яркого октябрьского неба. Одна из них — Анна — и в самом деле родилась в октябре. Только в октябре в солнечный и сухой день небо бывает такой яркой слепящей голубизны, что становится больно глазам. У обеих сестер аккуратные маленькие носики, вызывающие у прохожих матрон — маминых подруг и родственниц — неописуемый восторг.

— Забудь про Рори! — продолжает свои наставления Стефани. — Он свое получит, он говнюк, так что получит свое! — На секунду девчушка отрывается от куклы, чтобы поковыряться в своем хорошеньком носике.

— А что значит «все возвращается»? — спрашивает Анна. Она тоже на миг забывает про свою любимую куклу и наблюдает, как сестра ковыряет пальчиком в носу, делая одну ноздрю в три раза шире другой. Наконец Стефани выковыривает большую козюлю и смотрит на нее так, словно недоумевает, как она могла оказаться в ее изящном носике. «Сожри ее, дура!» — думает про себя Анна. Несмотря на внешнюю идиллию, она НЕНАВИДИТ свою сестру. Впрочем, она уверена, что Стефани отвечает ей тем же. Стефани щелчком посылает козюлю вверх, и она улетает куда-то за книжную полку. Стефани улыбается своей ловкости. «Чтоб у тебя повыпадали все зубы!» — говорит про себя Анна.

— Что ты спросила? — Стефани переводит все внимание на младшую сестру.

— Я спросила: как это, «все возвращается»? — говорит Анна, а про себя добавляет. «У, дура безмозглая! Ты наверняка станешь первой шлюхой Оруэлла, когда вырастешь!»

— Это значит, что, ударив тебя, Рори ударил с-е-б-я!

— Как это? — Анна обескураженно смотрит на сестру. Та, чувствуя, что заставила свою младшую смотреть себе в рот, молчит, наслаждаясь эффектом. Странно, но, повторяя слова отца, не всегда понятные ей самой, она заставляет Анну смотреть на себя снизу вверх.

— Стефи! — плаксиво повторяет Анна. — Ну как это — все возвращается? — Она готова придушить свою сестру за то, что та тянет резину. — Почему Рори, ударив меня, ударил себя?

— Потому что! — говорит Стефани и заливается своим звонким смехом.

«Вот бы выцарапать ей глаза! — думает Анна. — Или вырвать клок ее красивых волос, из-за которых нас иногда путают?» Но она знает, к чему это приведет. Стефи бросится на нее как сорвавшаяся с цепи собака, которую всю жизнь пинали, но не давали никого укусить в отместку. Анна знает, что старшая сестра в душе готова наброситься на нее с еще большим остервенением, чем она сама. К тому же она ни на минуту не забывает о матери.

Как-то раз, около трех лет назад, Стефани посадила Рори синяк под глазом. Она играла с кубиками, а он ей мешал. Вообще-то кубики принадлежали ему. Мама потребовала от Рори дать поиграть в кубики своим сестрам. На следующий день Рори не выдержал и стал приставать к сестрицам, отпуская шуточки и не давая спокойно играть. Стефи долго терпела. Но, в конце концов, ее терпение лопнуло, и она запустила брату в глаз кубиком. Тяжелым деревянным кубиком. Рори еще повезло, что кубик попал ему под глаз, а не в глаз. И плашмя, а не острым уголком. Он взвыл так, что было слышно в домах соседей, по крайней мере, ближайших. Матери потом пришлось не один раз повторять придуманную историю, как ее сын неосторожно спускался по лестнице. Ей было неудобно, она краснела, а соседи (она чувствовала это) шушукались у нее за спиной. Дома мать была сама не своя. С тех пор она буквально изводила детей наставлениями по поводу того, чтобы они не смечи «трогать» друг друга. «Про себя, в мыслях, — говорила она, — можете хоть четвертовать друг друга, но чтобы пальцем не прикасались. У нас тут не Детройт (она была родом оттуда), а деревня, где все видят и все слышат. Я не хочу позориться из-за вас. Не дай Бог кому-то оставить какой-нибудь след на лице другого — вы пожалеете, что родились на свет». Анна не сомневалась, что мать выполнит свои угрозы. После этого она однажды застала Стефи, когда та замахивалась на Анну. Она не опустила руки даже после материнского окрика, так что Анна едва успела увернуться. Уже на следующий день Стефи пожалела о своем проступке. Мать конечно же не удостоила ее телесным наказанием, но то, что она ей устроила, оказалось намного хуже. Детям запретили с ней общаться; она не выходила на улицу (кроме, разумеется, школы); ей не разрешили смотреть телевизор, слушать музыку, читать, играть в «Монополию» и вообще во что бы то ни было. Завтракала и ужинала она не как обычно — вместе со всей семьей, а отдельно, когда все расходились и мать убирала со стола. Этот ужас продолжался целый месяц. За это время Стефи раз десять просила мать простить ее, но в ответ из поджатых губ матери на ее лице, холодном, точно маска, купленная на День всех святых, не вылетело ни единого слова. На время «отлучения» сестру перевели в другую комнату на втором этаже, и Анна перед сном иногда могла слышать, как мать говорит:

— Я надеюсь, Стефи, что научила тебя уму-разуму! Теперь ты дважды подумаешь перед тем, как поднять руку на Анну или Рори, и надо ли вообще это делать.

— Ма, мамочка! — Сестра плакала (Анна слышала это через стенку). — Ну, можно мне хоть разок погуля…

— Замолчи! Ты будешь сидеть дома еще десять дней!

— Ма, ну, пожалуйста…

— Заткнись! — Мать делала паузу, и Анна, напрягавшая слух в соседней спальне, ежилась, представляя себе взгляд Саманты, колючий, пронизывающий и совсем не материнский. — Я догадываюсь, какими словами ты меня кроешь про себя…

— Ма, я не…

— Заткнись! Повторяю в последний раз, лучше молчи и не вякай. Или продлю срок еще на пять дней. Так вот, про себя можешь говорить все, что угодно. Твое дело, но я стараюсь для твоего же блага. Умей держать себя в руках. Думать думай о чем угодно, мыслей никто не видит, поэтому не будет и последствий. Про себя, Стефи, про себя, иначе…