Он не добавил вслух: «И в те времена во Франции тоже был изгой, который играл там точно такую же роль, какую играю здесь я, и изгоем этим был Мортимер!»

Все чаяния Робера сбывались как нельзя более успешно; он сам становился причиной столь страстно желаемых распрей; его особа вновь приобретала былое значение; и, дабы разжечь эти распри, он предложил свой план: потребовать для короля Англии французскую корону.

Вот почему в сентябре 1337 года со ступеней Вестминстер Холла, стоя спиной к гигантскому витражу, Робер Артуа, то и дело взмахивая широченными рукавами и потому особенно похожий на зловещую птицу, предвестницу грозы, обращался по просьбе короля с речью к английскому Парламенту. Понаторевший в тяжбах за целых три десятилетия, он говорил гладко, не заглядывая в документы, не перебирая бумажки.

Членам Парламента, не слишком хорошо понимавшим французский язык, соседи переводили особо сложные периоды.

Робер все говорил и говорил, и в зале то наступала мертвая тишина, то вдруг ее нарушал шепот, когда присутствующие не могли опомниться от нового разоблачения. Воистину удивительные дела творятся! Живут два народа, разделенные лишь узеньким проливчиком; царствующие особы обоих дворов вступают в браки; здешние бароны владеют тамошними землями; купцы свободно разъезжают из одной страды в другую... а в сущности, никто не знает, что делается там, у их ближайшего соседа!

Так, значит, такое установление: «Франция не может быть женщине вручена ни через женщину передана» – вовсе не взято из старинных кутюмов; это просто-напросто выдумал старый пустомеля коннетабль двадцать лет назад, когда речь шла о том, кто взойдет на престол после убиенного короля. Да, да, Людовика Х Сварливого убили. Робер не только заявил об этом, но и назвал убийцу.

– Я-то ее прекрасно знал. Это моя родная тетка – и она к тому же еще похитила у меня мое наследственное графство Артуа!

Вот этими рассказами о преступлениях, совершенных во Франции особами королевской крови, о всех скандальных историях, происшедших при Капетингском дворе, Робер старался сдобрить свою речь, и члены английского Парламента трепетали от негодования и страха так, словно бы все преступления, совершенные на их земле и их собственными принцами, были сущим пустяком.

А Робер разошелся вовсю: теперь он защищал те положения, которые с пеной у рта опровергал в угоду Филиппу Валуа, и в обоих случаях действовал с одинаковым пылом.

Итак, после смерти Карла IV, младшего и последнего сына Филиппа Красивого, даже принимая во внимание то обстоятельство, что французским баронам тягостно видеть на престоле женщину, корона Франции, минуя королеву Изабеллу, должна была вернуться к единственному наследнику Капетангов мужского пола по прямой линии...

Необъятная пурпурная мантия описала полукруг перед глазами завороженных речью англичан – это Робер повернулся к королю. И вдруг он преклонил колено на каменную ступень.

– ...Взываю к вам, высокородный сир Эдуард, король Англии, в коем я признаю и в лице коего приветствую подлинного короля Франции!

Впервые со времен бракосочетания в городе Йорке людей охватило такое волнение. Шутка ли, англичанам открыто заявили, что их государь может требовать себе корону королевства, вдвое большего по размерам, втрое богаче! Получалось так, будто благополучие каждого, достоинство каждого соответственно возрастают.

Но Робер знал, что нельзя дать заглохнуть ликованию толпы. Он поднялся с колеи и напомнил присутствующим, что, когда шли споры о преемнике Карла IV, король Эдуард отрядил во Францию отстаивать свои права высокочтимых и уважаемых епископов и что монсеньор Адам Орлетон мог бы подтвердить это собственными устами, не будь он сейчас в Авиньоне по тому же самому делу, добиваясь поддержки папы.

А собственную, Робера, роль в возведении Филиппа на престол, следует ли обойти ее молчанием или нет? Именно вот эта притворная искренность в течение всей его жизни верно служила Роберу во всех его махинациях. И нынче он вновь прибег к ней.

А кто же, кто отказался выслушать английских законоведов? Кто отверг их притязания? Кто помешал им изложить свои доводы перед баронами Франции? Робер со всего размаха ударил себя обоими громадными кулачищами в грудь:

– Я сам, благородные мои лорды и эсквайры, я, что стою сейчас перед вами, я считал, что действую во благо и ради мира, и я выбрал неправого в ущерб правому и до сих пор еще не искупил своей вины даже ценой всех обрушившихся на меня бед.

Голос его, отгремев под сводами, докатился до самых далеких уголков залы.

Можно ли было подкрепить свою речь более убедительным доводом? Робер обвинял себя в том, что помог Филиппу в нарушение всех прав взойти на престол; он признавал свои грехи, но тут же нашел им оправдание. Прежде чем стать королем, Филипп Валуа обещал ему, Роберу, что все будет улажено по-доброму, что вечный мир будет установлен, ибо королю Англии отдают в собственность всю Гиень, что во Фландрии будут сохранены вес свободы, а это благоприятно отразится на развитии торговли, и что он сам, Артуа, будет восстановлен в своих правах. Сиречь ради примирения, ради всеобщего благополучия Робер действовал именно так. Но ему вскоре пришлось убедиться воочию, что действовать можно лишь на основе права, а не опираясь на лживые посулы людей, коль скоро ныне истинный наследник Артуа превратился в изгоя, Фландрия голодает, а Гиень, того и гляди, секвестрируют!

И уж ежели придется идти воевать, то не ради каких-то там пустопорожних распрей из-за ленных владений, из-за сеньория или из-за уточнения формул вассальной зависимости; а воевать они пойдут за единственно правое, великое дело – за корону Франции. И в тот самый день, когда король Англии вступит на французский престол, не станет больше поводов для раздоров ни во Фландрии, ни в Гиени. В Европе найдется немало союзников государей, да и целые народы будут с ними.

И если для такого великого деяния, что изменит судьбы народов, благородному королю Эдуарду понадобится кровь, то Робер Артуа, протянув обе руки, засучив длинные бархатные рукава, к королю, к палате лордов, к палате общин, ко всей Англии, предлагал свою собственную.

Глава III

Вызов, брошенный в Нельской башне

Когда епископ Генри Бергерш, казначей Англии, явившийся в сопровождении Уильяма Монтегю, ныне графа Солсбери, Уильяма Боухэна, ныне графа Нортгемитона, Роберта Уффорда, ныне графа Сеффолка, в День всех святых передал в Париже картель короля Эдуарда III Плантагенета Филиппу VI Валуа, этот последний, подобно царю Иерихонскому перед Иисусом Навином, расхохотался посланцам прямо в лицо.

Да нет, он, наверное, ослышался! Стало быть, его юный кузен Эдуард требует, чтобы ему вручили корону Франции? Филипп переглянулся с королем Наварры и с герцогом Бурбоном – своими родичами. Он только что встал из-за стола, где обедал в их обществе, и находился в превосходном расположении духа, его гладкие щеки, его мясистый нос чуть порозовели, и, не выдержав, он снова фыркнул.

Если бы епископ, с таким благородством опирающийся на посох, если бы трое этих английских сеньоров, застывшие как изваяния, в своих боевых кольчугах, явились сюда с какой-нибудь более скромной вестью: скажем, передали бы отказ своего государя выдать Франции Робера Артуа или протестовали бы против приказа о захвате Гиени, – Филипп, безусловно, разгневался бы. Но требовать его корону, да и государство в придачу?.. Нет, ей-ей, это не послы, а шуты какие-то!

Да, да, он не ослышался: салического закона, оказывается, не существует, он правит страной не на законном основании...

– А того обстоятельства, что пэры по доброй воле выбрали меня королем, что архиепископ Реймский вот уже девять лет, как короновал меня, этого тоже, по вашему мнению, мессир епископ, не существует?

– С тех пор многие пэры и бароны, что выбирали вас, уже отошли в лучший мир, – ответствовал Бергерш, – а те, кто еще живы, не так уж уверены, что господь бог одобрил их деяния!