В комнате Вольтера собралось человек двадцать. Вольтер лежал на кушетке, его слегка лихорадило, глаза в глубоких впадинах над большим острым носом еще живее обычного блестели на высохшем лице. Он хотел подняться, но Франклин не допустил этого и, подойдя к кушетке, ласково, но властно снова уложил его.
Вольтер сказал, что рад лично поздравить Франклина с победами, одержанными его войсками. Он говорил по-английски. Франклин ответил, что все, кто в Америке интересуется литературой, видят в Вольтере отца американской республики.
— Будь я так молод, как вы, мой уважаемый, — сказал Вольтер, — я бы поехал за море, чтобы посмотреть на вашу счастливую страну.
И он на память процитировал стихи из «Оды к Свободе» Томсона, которые были в большой моде сорок лет назад. Франклин помнил их смутно. Племянница Вольтера от имени остальных присутствующих пожаловалась на то, что разговор ведется на английском языке и никто его не понимает.
— Прошу прощения, — сказал Вольтер, — что поддался тщеславному желанию говорить на языке доктора Франклина.
Вильям Темпль с похвальной скромностью затерялся в толпе гостей. Но Франклин подозвал его и представил Вольтеру. Вильям низко поклонился. Вольтер долго смотрел на него своими проницательными, ясными глазами.
— Вы счастливец, мой дорогой мальчик, — сказал он наконец по-французски. — Вам суждено жить в великой стране в счастливую пору. Наклонитесь ниже, — попросил он и, положив свою дряхлую руку ему на голову, сказал по-английски: — «Бог и Свобода!» — Затем повторил эти же слова по-французски. Все были глубоко взволнованы.
Час спустя Вольтер принял английского посланника лорда Стормонта.
Посетители все шли да шли, и Вольтер беседовал с ними, Вольтер проводил репетиции своей пьесы и увлеченно правил ее. Вольтер читал письма и диктовал подробные ответы. Вольтер набрасывал новые планы.
От всей этой суматохи верному Ваньеру становилось с каждым днем все больше не по себе. Его не только мучил страх за здоровье своего господина, который таял у него на глазах. Его больше угнетала другая забота. Ваньер был строгим ревнителем разума, его страстным приверженцем. Вольтер же совсем не заботился о собственном достоинстве. Один из его принципов гласил, что вовсе незачем делать из себя мученика; распространять правду можно и сомнительными средствами. Он, не задумываясь, отрекся бы от своих произведений, более того, он без стеснения подверг бы их суровым нападкам, если бы признание своего авторства могло пойти ему во вред. Ваньер опасался, что здесь, в Париже, его господина легко могут склонить к отречению не только от отдельных, но и от всех его произведений и основных идей.
При всем напускном легкомыслии, при всей свободе от предрассудков, мысль о том, что его тело, тело еретика, как некогда тело Адриенны Лекуврер, будет выброшено на свалку, угнетала Вольтера. В Ферне этого можно было бы избежать. Но умри он здесь, в Париже, с его репутацией неверующего, церковь отказала бы ему в достойном погребении, и Ваньер знал твердо: Вольтер готов на большие жертвы, вплоть до отказа от всех своих принципов, если только это может спасти его тело от поругания.
Страх Ваньера усилился, когда все больше людей в черных сутанах стало пробираться к Вольтеру. Их влекло сюда честолюбивое желание наставить на путь истинный великого еретика. Чинно и важно прошествовал к нему настоятель собора Сен-Сюльпис, мосье Терсак. Осторожно, но вместе с тем и настойчиво уговаривал Вольтера его племянник аббат Миньо. Ссылаясь на рекомендации, пришел некий аббат Готье. С ним Вольтер беседовал долго и с возрастающим удовольствием.
— Вот это хороший человек, — сказал он Ваньеру, — любезный, простодушный. В случае надобности он намного облегчит мне исповедь и отречение. Мы будем иметь его в виду.
«Ecrasez l'infame» — «Раздавите гадину» — было все последние десятилетия девизом Вольтера, и под гадиной он подразумевал фанатизм, предрассудки, нетерпимость, церковь. В этой борьбе с предрассудками, которую так страстно, так благородно и самоотверженно вел его господин, Ваньер видел высшую заслугу Вольтера. Вот почему его, Ваньера, удручали теперешние речи старого апостола разума; при всей их шутливости Ваньер опасался, что в них была доля истины и что Вольтер не прочь в свои последние дни отречься от главной идеи своей жизни.
Он заклинал Вольтера написать «заявление», которое удовлетворило бы церковь своими хитроумными формулировками, но не предало бы принципов философии. Если этого не сделать заранее, то в последний час, когда великий ум Вольтера начнет угасать, к нему проникнут церковники и, злоупотребив его слабостью, заставят сделать признания, далеко выходящие за пределы желаемого.
Вольтер ухмыльнулся.
— Вы получите это заявление немедленно, мой милый, — сказал он.
Вольтер сел и написал своим ясным, разборчивым почерком: «Я умираю, почитая бога, в любви к моим друзьям, не питая ненависти к врагам и с отвращением к суеверию».
Ваньер, обрадованный, спрятал документ.
Спустя несколько дней, через две недели после приезда в Париж, у Вольтера, в то время как он диктовал, случился сильный припадок кашля.
— Теперь пора, зовите нашего доброго аббата Готье, — простонал он, задыхаясь и скаля зубы, и кровь хлынула у него из горла и носа.
Явился аббат. Ваньер должен был показать ему «заявление», и Вольтер спросил, достаточно ли этого, чтобы обеспечить ему честное погребение. Он робко взглянул на аббата. А может, тот и правда настолько глуп?
— К сожалению, нет, — ответил аббат, — мы должны более основательно оформить нашу маленькую сделку.
По требованию Готье Вольтер исповедался. Затем в присутствии своего племянника, аббата Миньо, второго священнослужителя, и секретаря Ваньера он подтвердил документально, что, исповедавшись аббату Готье, умирает верным католической религии, в лоне которой родился.
Аббат Готье бегло прочитал документ.
— Я думаю, что этого достаточно, — хитро и робко бросил Вольтер.
Но аббат, покачав головой, заявил:
— К сожалению, нет, сударь.
— Что же еще должен я написать? — спросил Вольтер.
— Пишите, — мягко, но властно приказал аббат, — пишите: «И если я оскорбил церковь, то прошу прощения у бога и у нее».
Ваньер скрежетал зубами.
— Я должен это написать? — спросил Вольтер.
— Пишите спокойно, дорогой мэтр, — ласково уговаривал его священник. — Такой документик никому не повредит.
Вольтер стал писать. Ваньер смотрел на его худую руку, сжимавшую перо, которое, казалось, не хотело выводить буквы.
— А теперь, господа, — обратился аббат к остальным, — засвидетельствуйте, пожалуйста, своей подписью, что это «заявление» наш господин Вольтер написал собственноручно, находясь в здравом уме и по доброй воле.
Оба священника подписали. Ваньер хмуро отказался.
Оставшись наедине со своим верным секретарем, Вольтер попытался оправдаться.
— Должны же вы понять, — объяснял старик, — что перспектива быть выброшенным на свалку весьма неприятна. Я знаю, разумеется, что это предрассудок, но я разделяю его, и, следовательно, попы держат меня в руках. Но все-таки смеяться последним буду я, или, точнее, мой труп. Я заключил с церковью довольно выгодную сделку. Подумайте, я написал пятьдесят тысяч страниц, и за каждую из них духовенство готово выбросить меня на свалку, а теперь какими-то тремя маленькими строчками я заставлю их похоронить меня прилично.
Но расчет этот не произвел на Ваньера никакого впечатления, и Вольтер продолжал:
— Когда вы будете таким же старым, как я, мой дорогой, вы поймете, что прав был Генрих Великий и что Париж стоит обедни.[88]
Но и это не рассеяло мрачных мыслей Ваньера.
Тем временем аббат Готье поспешил с драгоценным документом к своему начальству, настоятелю собора Сен-Сюльпис. Тот, озлобленный тем, что слава обращения еретика выпала на долю какому-то аббату, а не ему, главе собора, нашел заявление слишком расплывчатым, чтобы оно могло служить отречением от ереси, искупающим многочисленные неприятности, которые причинил церкви Вольтер. Этого недостаточно, чтобы принять Вольтера в лоно церкви. Не желая отступать, раздосадованный аббат поспешно возвратился в дом больного, чтобы вынудить у него более внушительный документ.
88
Фраза, которую якобы произнес Генрих IV, впервые отправляясь в церковь после своего перехода в католичество. Обедня — католическая форма богослужения, отсутствующая у протестантов.