И это, правильно! Ибо именно в «мужестве перед жизнью — назначение поэта». Эти слова выдающийся мыслитель XX века Лев Шестов произнес о Пушкине, но они в полной мере относятся и к Некрасову. Он тоже умел побеждать ужас и безобразие красотой, и в этом — тайна его творчества.

Да, Некрасов действительно с редкостной силой оплакал страдания народа. Но он еще более гениально воспел народную мощь и красоту!

Однако, к несчастью для России, только первая ипостась его гения была востребована «народными заступниками», подслеповатыми доктринерами, не умеющими обретать счастье в работе и в гульбе…

Но мы, знающие, какая участь была уготована народу в советских фаланстерах[27], — не заставляем ли мы поэта расплачиваться за тусклые грезы его учителей? Даже обожавший Некрасова Корней Чуковский наградил его сомнительным титулом «гений уныния»: гений и уныние — две вещи несовместные. Унылая поэзия так же невозможна, как сухая вода. Поэзия всегда воодушевляет — вопрос только в том, кого и какими средствами.

Но как же тогда быть с темой тусклого ненастья, убогой обыденной смерти в творчестве Некрасова? А как быть с темой тусклого ненастья, убогой обыденной смерти в творчестве Пушкина?

Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,
За ними чернозем, равнины скат отлогий,
Над ними серых туч густая полоса.
Где нивы светлые? где темные леса?
Где речка? На дворе у низкого забора
Два бедных деревца стоят в отраду взора,
Два только деревца. И то из них одно
Дождливой осенью совсем обнажено,
И листья на другом, размокнув и желтея,
Чтоб лужу засорить, лишь только ждут Борея.
И только. На дворе живой собаки нет.
Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед.
Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка
И кличет издали ленивого попенка,
Чтоб тот отца позвал да церковь отворил.
Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил.

Картинка тоже не из веселых… Но кто ее нам рисует — раздавленный слабый человек? Отнюдь — слабым, замученным не свойственна ирония, сломленный человек не мог бы закончить саркастической шуткой: «Что, брат? уж не трунишь, тоска берет — ага!»

Пушкин тоже умеет начинать за упокой:
Решетки, столбики, нарядные гробницы,
Под коими гниют все мертвецы столицы,
В болоте кое-как стесненные рядком,
Как гости жадные за нищенским столом,
Купцов, чиновников усопших мавзолеи,
Дешевого резца нелепые затеи,
Над ними надписи и в прозе и в стихах
О добродетелях, о службе и чинах;
По старом рогаче вдовицы плач амурный;
Ворами со столбов отвинченные урны,
Могилы склизкие, которы также тут,
Зеваючи, жильцов к себе на утро ждут…

Чтобы закончить мощным аккордом:

Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя…

Страх смерти, а в особенности незначительной, некрасивой смерти, — это тот царь ужасов, на борьбу с которым искусство от начала времен бросало главные свои силы: пышные надгробия, мавзолеи, склоненные знамена, гениальную музыку, гениальные стихи, пышные выражения типа «пал смертью храбрых» и «покинул юдоль земную», — затем лишь, чтобы замаскировать оскорбительную обыденность этого события.

Некрасов тоже умеет изображать смерть высокой и торжественной:

Становись перед ним на колени,
Украшай его кудри венком!

Но во многих своих зарисовках смерти как будто нарочно идет против течения…

Однако вчитаемся: это вовсе не уныние, это сарказм. К теме жалкой, убогой смерти Некрасов возвращается вновь и вновь потому, что она его ранит. «Видите, как вы живете? Но так быть не должно!» — словно твердит он нам, впадая иногда в почти что черный юмор, способностью к которому обладают только сильные духом. Уроки глумления над собственным отчаянием — это тоже уроки мужества! Картина уныла, но повествователь-то силен! Силен не менее, чем Пушкин. Однако если бы Некрасов демонстрировал свою силу в тех формах почти неземного изящества, которое неотторжимо от «наипрозаичнейших» стихотворений Пушкина, то множеству читателей было бы невозможно идентифицироваться с поэтом. Читатели попроще (а едва ли не в каждом из нас живет и личность попроще) воспринимают Пушкина как небожителя, до которого как будто и не досягает наш земной унизительный мусор. А Некрасов — это вроде как один из нас.

Он живет нашей жизнью, он говорит нашим языком — и все-таки нас возвышает! Ибо, как полагает всякий мало-мальски культурный читатель, стихи уже сами по себе возвышают. И когда такой читатель (живущий почти в каждом из нас) обнаруживает, что и его жизнь, и его язык достойны того, чтобы сделаться поэзией, он переживает те спасительные возвышенные чувства, которые не мог бы подарить ему Пушкин.

Земной Некрасов делает ровно то же самое дело, что и неземной Пушкин, но его дудочку слышат многие из тех, кто остался бы глух к пушкинской лире. А особые счастливцы умеют наслаждаться и немудрящей мелодией некрасовской дудочки, и божественными аккордами пушкинской лиры. Особенно в разную пору своей жизни.

Некрасов принес в поэзию не только новые темы — он принес в нее новые поэтические средства, которые были высоко ценимы даже такими эстетами, каким был, например, Максимилиан Волошин, сказавший: «Некрасов был для меня не столько гражданским поэтом, сколько учителем формы. Вероятно, потому, что его технические приемы проще и выявленнее, чем у Пушкина и Лермонтова. Мне нравилась сжатая простота Некрасова и его способность говорить о текущем». А такой виртуозный поэт современности, как Юнна Мориц, отдает Некрасову еще более щедрую дань: «Поэзия Некрасова повлияла, на мой взгляд, на всех значительных поэтов XX века. Даже на тех, кто не отдавал себе в этом отчета. Даже на тех, кто его „не очень“ или „совсем“ не любил. Некрасовская поэтика вошла в организм отечественной словесности как вещество, подобное соли».

Быть солью земли — назначение очень возвышенное. Что же можно сказать о назначении быть солью поэзии?

Главное — не пересаливать ни в превознесении, ни в ниспровержении.

Сергей Болмат

ПЕРВЫЙ ПОПУЛИСТ

Николай Гаврилович Чернышевский (1828–1889)

Вчера были у свекрови на даче и на чердаке у нее я нашла всяких разных книжек (например, 1912 г. издания), и в их числе был роман «Овод». Содержание пересказывать я не буду, там про итальянских революционеров, их жизнь и подвиги И вот возник у меня вопрос. Революционируют они, борются за свободу, за счастье народа — а у самих судьба не сложилась, причем они сами самостоятельно ее не сложили. Жалко их всех до слез. И вот каким же образом несчастные эти люди хотят кого-то осчастливить? Если сами даже не знают, что такое счастье?..

(Из блога smilla24. http://smilla24.livejournal.com/ 56583.html. Jul. 13th, 2009 \ 07:39pm)

В конце XVIII — начале XIX веков чрезвычайно интенсивное развитие науки и техники в наиболее цивилизованных странах Европы и Америки — так называемая «индустриальная революция» — привело к разделению общества на две неравные части. С одной стороны оказались деятельные и непосредственные участники этой революции: сравнительно небольшая социальная группа, состоявшая из разного рода высококлассных специалистов — в первую очередь, ученых, изобретателей, предпринимателей, инженеров, рабочих, художников, политиков. С другой стороны, не менее стремительно возникал широкий круг людей, непосредственного отношения к этим производственным процессам не имевший. Это были все те, кто оказался не готов к динамичным переменам в обществе, все те, кто не был способен к новому, непривычно интенсивному и разнообразному, но всегда очень качественному производительному труду. В силу естественных причин таких было большинство, и они образовали новую, прежде невиданную общественную формацию — массы.

вернуться

27

Фаланстер — в утопическом социальном учении Шарля Фурье: общее жилище и одновременно мастерская для членов образцового социалистического общества. — Прим. ред.