Думаю, окажись на месте Горького Зощенко, подобного конфуза не случилось бы.

Сам Зощенко в начале 1930-х заявлял, что готов «печататься на обертках конфет в миллионном тираже». Я думаю, что если бы это его желание осуществилось, сейчас такая обертка ценилась бы среди собирателей на вес золота. Разве, покупая конфеты, человек заботится о конфетном фантике? Ну прочитает он пару печатных строчек, пока разворачивает конфету. А после — швырк этот фантик в урну, если он человек культурный. Или же себе под ноги швырнет, как делает большинство несознательного населения нашей обширной родины. И где он после этого, этот фантик?

Был, между прочим, в начале 1990-х годов напиток под названием «Наша водка», на котором, на бутылочной этикетке, в качестве рекламной уловки печатали мелким шрифтом рассказы Зощенко. То есть можно было купить этой водки, к примеру, ящик, отделить наклейки, аккуратно переплести их в книжечку и получить, таким образом, собрание рассказов писателя. Жаль, что я не додумался до этой мысли тогда!

В одночасье став знаменитым, писатель сделался кумиром толпы, все его принимали за своего, за простецкого косноязычного парня, говорящего на их языке и попадающего в точно такие же ситуации, в которые по дюжине раз на дню попадают рядовые читатели.

В такую вот, например, как в рассказе 1924 года «Нервные люди»:

Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что драка, а цельный бой. На углу Глазовой и Боровой.

Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю башку чуть не оттяпали.

Главная причина — народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане.

Оно, конечно, после гражданской войны нервы, говорят, у народа завсегда расшатываются. Может, оно и так, а только у инвалида Гав-рилова от этой идеологии башка поскорее не зарастет.

А приходит, например, одна жиличка, Марья Васильевна Щипцова, в девять часов вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об это время разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит.

Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А он, провались совсем, не разжигается.

Она думает: «С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли, провались совсем!»

И берет она в левую руку ежик и хочет чистить.

Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает:

— Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте.

Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает:

— Пожалуйста, отвечает, подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком. Мне, говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку взять.

Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина. Стали они между собой разговаривать. Шум у них поднялся, грохот, треск.

Муж, Иван Степаныч Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой мужчина, пузатый даже, но, е свою очередь, нервный. Так является этот Иван Степаныч и говорит:

— Я, говорит, ну, словно слон, работаю за тридцать два рубли с копейками в кооперации, улыбаюсь, говорит, покупателям и колбасу им отвешиваю, и из этого, говорит, на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем, то есть, не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.

Тут снова шум и дискуссия поднялась вокруг ежика. Все жильцы, конечно, поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является.

— Что это, — говорит, — за шум, а драки нету?

Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось.

А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь, например, одного по харе смазать — троих кроешь. И, конечное дело, на все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду — с тремя ногами устоять на полу нет никакой возможности.

А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся. Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему:

— Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут. Гаврилыч говорит:

— Пущай, говорит, нога пропадает! А только, говорит, не могу я теперича уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили.

А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой по кумполу.

Инвалид — брык на пол и лежит. Скучает.

Тут какой-то паразит за милицией кинулся.

Является мильтон. Кричит:

— Запасайтесь, дьяволы, гробами, сейчас стрелять буду! Только после этих роковых слов народ маленько очухался. Бросился по своим комнатам.

«Вот те, думает, клюква, с чего ж это мы, уважаемые граждане, разодрались?»

Бросился народ по своим комнатам, один только инвалид Гаврилыч не бросился. Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет.

Через две недели после этого факта суд состоялся. А нарсудья тоже нервный такой мужчина попался — прописал ижицу.[371]

На самом деле Зощенко обманул этого «своего» читателя: язык, который придумал Зощенко, именно что и был языком придуманным (о чем говорилось выше), в природе такого языка не существовало.

Скажу больше: возможно, писатель искусственно спровоцировал массовое распространение этого языка в обществе — во всяком случае, во многом сему поспособствовал. Новый, освобожденный революцией человек по старому говорить не желал, старые грамматические формы и правила отрицал как причастные к уничтоженной монархической тирании; с другой стороны, литература все еще оставалась для него вещью сакральной[372], и писатель был не кем иным, как жрецом, приобщенным к искусству тайнописи, — по крайней мере, для основной части полуграмотного российского населения это было наверняка так.

Подобное вознесение Зощенко на вершину народной славы самому писателю ничего хорошего не сулило — любое отклонение от читательских вкусов воспринималось публикой как предательство.

Вот место из книги «Перед восходом солнца», раскрывающее, какой ценой приходилось расплачиваться писателю за его народную популярность.

«Каждый вечер превращается для меня в пытку.

С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, еще больше портит мне настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.

Кто-то сверху кричит:

— „Баню“ давай… „Аристократку“… Чего ерунду читаешь!

„Боже мой! — думаю я. — Зачем я согласился на эти вечера?“»

В 1926 году Илья Груздев, один из серапионов (братство к тому времени уже дышало на ладан), пишет Горькому о популярности Зощенко: «Между прочим, в этой популярности есть что-то трагическое для него. Читатель зачитывается, хохочет… „Конечно, не Аверченко, но все-таки“… А Зощенко привыкает к мелко-журнальной работе, готовит регулярно в неделю — рассказ. Обязан. Жутко наблюдать, как многоголовый почитатель съедает его талант».

По сути, Зощенко в 1920-е годы был языческим рукотворным богом, и фигурки людей, которые он массово производил в своих книгах, были в глазах читателей лишь магическими предметами, слепленными из слов человечками: в них можно было втыкать иголку и испытывать чувство едва ли не физического удовлетворения, представив, что уколотый — твой сосед по коммунальной квартире. Повторяю: в глазах читателей.

Жизнь Михаила Зощенко состоит как бы из двух частей. Первая, счастливая часть, приходится на 1920-е годы и захватывает начало 1930-х. В одном только 1926 году выходит более пятнадцати книг рассказов писателя. Крупнейшие сатирические журналы бесперебойно печатают его прозу. В 1929–1931 годах выходит шеститомник писателя. В 1931 году шеститомник начинают переиздавать, но после второго тома издание останавливается. Небо меняет цвет — алый, праздничный, переходит в цвет запекшейся крови.

вернуться

371

Прописать ижицу (устар. ирон) — наказать, проучить кого-либо. Выражение возникло в XVIII в. в школьной среде и первоначально означало «высечь, выпороть, наказать розгами или ремнем». Ижица — название последней буквы русского алфавита до орфографической реформы 1917–1918 гг.; по форме эта буква напоминает пучок розог или плетку. — Прим. ред.

вернуться

372

Сакральный— здесь: священный. — Прим. ред.