На душе — лимонный свет заката,
И все то же слышно сквозь туман, —
За свободу в чувствах есть расплата,
Принимай же вызов, Дон-Жуан!..

Между прочим, сейчас в самых развитых странах Запада набирает силу молодежное движение, в котором юноши и девушки сознательно отказываются от интимных отношений до брака. Сексуальная революция провалилась, она показала свою полную несостоятельность. Верность, целомудрие, семейные ценности — это никакие не предрассудки, а условия, важные для счастья любого человека в любой стране.

Конечно, в трагедии Есенина, помимо неудач в личной жизни, были и другие, не менее важные измерения: его философские поиски, социальные устремления, сложные отношения с советской властью. Но про любовь гораздо интереснее.

Я как будто рассказывал про жизнь Есенина, но на самом деле — о том, как она запечатлена в его стихах. Стихи поэта — это тоже его жизнь, но и больше чем жизнь. И стихи Есенина — всегда о любви. Не обязательно к женщине. А еще, например, к родине.

Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».

Это одно из ранних стихотворений, оно написано в 1914 году. Другое, написанное в 1916 году, начинается так:

Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа.
Со снопом волос твоих овсяных
Отоснилась ты мне навсегда.

В этом стихотворении есть удивительно красивые строки:

В тихий час, когда заря на крыше,
Как котенок, моет лапкой рот,
Говор кроткий о тебе я слышу
Водяных поющих с ветром сот.

О ком пишет поэт? Кто ему «отоснилась»? Вроде бы это о любимой девушке. Но в то же время — о родине, любимой земле.

И в последний год своей жизни Есенин обращается к теме родины:

Спит ковыль. Равнина дорогая,
И свинцовой тяжести полынь.
Никакая родина другая
Не вольет мне в грудь мою теплынь.
Знать, у всех у нас такая участь.
И, пожалуй, всякого спроси —
Радуясь, свирепствуя и мучась,
Хорошо живется на Руси…

Есть еще одна тема, важная для Есенина, — это тема любви к матери. Ей посвящено одно из самых пронзительных стихотворений, «Письмо матери»:

Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.
И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.
Ничего, родная! Успокойся.
Это только тягостная бредь.
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть…

Но самое любимое мною есенинское стихотворение про любовь — «Собаке Качалова». Я бы посоветовал каждому юноше выучить это стихотворение наизусть и прочитать при случае девушке своей мечты. Нет сердца, которое бы не растаяло от этих строк:

Лай, Джим, на счастье лапу мне,
Такую лапу не видал я сроду.
Давай с тобой полаем при луне
На тихую, бесшумную погоду.
Дай, Джим, на счастье лапу мне. (…)
Хозяин твой и мил и знаменит,
И у него гостей бывает в доме много,
И каждый, улыбаясь, норовит
Тебя по шерсти бархатной потрогать. (…)
Мой милый Джим, среди твоих гостей
Так много всяких и невсяких было.
Но та, что всех безмолвней и грустней,
Сюда случайно вдруг не заходила?
Она придет, даю тебе поруку.
И без меня, в ее уставясь взгляд,
Ты за меня лизни ей нежно руку
За все, в чем был и не был виноват.

Мария Степанова

Прожиточный максимум

Марина Ивановна Цветаева (1892–1941)

Шестнадцатого мая 1941 года (то есть, как знаем мы из далека своего дня и года, жить ей остается три с половиной месяца) Марина Цветаева пишет дочери в далекий северный лагерь: «У нас радио, слушаем все вечера, берёт далеко, и я иногда как дура рукоплещу — главным образом — высказываниям здравого смысла, это — большая редкость, и замечаю, что я сама — сплошной здравый смысл. Он и есть — ПОЭЗИЯ»[169].

К этому времени (и раньше того, ко времени возвращения в Россию из эмиграции) она уже написала свое все — («Я свое написала. Могла бы, конечно, еще, но свободно могу не»[170]) — за несколькими, погоды не делающими, исключениями. Как сказал перед смертью другой поэт, Михаил Кузмин, — «главное кончено, остались детали»[171].

Потому есть искушение считать этот фрагмент цветаевского письма чем-то вроде непреднамеренного завещания: финальной черты, подведенной в последнюю минуту под трудом и без того трудной жизни. Вряд ли стоит чересчур ему поддаваться: естественный для Цветаевой способ речи и мысли — восходящий пунктир молниеносных формул. Создаются они «по поводу», в качестве моментального ответа на внутренний или внешний запрос, и поэтому часто оказываются взаимоисключающими, опровергающими и отвергающими друг друга. Их лучше рассматривать с некоторой дистанции, в движении, фиксируя точки схождений и расхождений и замечая общий и неизменный центр тяжести, в отношении к которому все разнородные высказывания смещены. Кроме того, цветаевский способ письма подразумевает постоянные остановки и перезагрузки. Проведение бесчисленных финальных черт под самыми разными обстоятельствами своей и чужой жизни было для нее естественным горючим: средством разгона и переброски к новым текстам и обстоятельствам.

Скажем, когда в 1939-м, накануне отъезда в СССР, Цветаева переписывает в тетрадь стихи своего давнего литературного врага Георгия Адамовича[172], добавляя внизу «чужие стихи, но к(отор)ые могли быть моими»[173], этот жест поэтической солидарности не упраздняет ее фразу из письма трехгодичной давности («оказалось — не хлеб нужен, а пепельница с окурками: не я — а Адамович и Сотр.»[174]). Чужое остается чужим, свое — своим; каждое утверждение оказывается итоговым: выбивающимся из исходной последовательности, утверждающим приоритет дюжины разнородных небесных правд перед лицом линейной правды земной[175]. Что следует считать последним приговором — полную ледяного (а то и кипящего) презрения статью о мандельштамовском «Шуме времени» (1928 года) или «Историю одного посвящения», воспоминания, написанные в 1931-м, окрашенные в тона сестринской или материнской нежности? Свидетельские показания Цветаевой могут пригодиться и обвинению, и защите; ее речь — каждая фраза в отдельности — что-то вроде висячего моста, спешно переброшенного от неподвижной точки-автора к меняющемуся предмету описания, и неизменно повисающего в воздухе. Каждая фраза — маленькая модель большой системы, малое завещание, всегда готовое стать большим. Письмо 1941 года — одно из многих.

вернуться

169

Все тексты М. Цветаевой приводятся по изданию: М. Цветаева. Собр. соч. В 7 т. М.: Эллис Лак, 1994–1995. — Прим. ред.

вернуться

170

1 Из письма В. А. Меркурьевой. 31 августа 1940 г.

вернуться

171

Кузмин, Михаил Алексеевич (1872–1936) — русский писатель, переводчик. «Последние слова Ю. Юркуну: „Ну, теперь идите, главное все кончено, остались детали“» (В. Виленкин. В сто первом зеркале. М., 1990). — Прим. ред.

вернуться

172

Адамович, Георгий Викторович (1892–1972) — поэт и литературный критик. С 1923 г. в эмиграции, в Париже. Адамовичу, одному из ведущих критиков русского зарубежья, принадлежит более сорока откликов на произведения Цветаевой. Его критическая деятельность послужила Цветаевой поводом для написания статьи «Поэт о критике». Подробнее об этих отношениях см.: Марина Цветаева — Георгий Адамович. Хроника противостояния. Предисл., сост. и прим. О. А. Коростелева. М.: Дом-музей М. Цветаевой, 2000. — Прим. ред.

вернуться

173

2 Запись в черной тетради 2 июня 1939 г. — стихотворение Г. Адамовича «Был дом, как пещера. О, дай же мне вспомнить…», которое заканчивается словами: «Конец. Навсегда. Обрывается линия. / Поэзия, жизнь! Я прощаюсь с тобой».

вернуться

174

3 Из письма А. А. Тесковой. 16 сентября 1936 г.

вернуться

175

Аллюзия на строки из стихотворения Цветаевой «Заводские» (1922): «Голос правды небесной / Против правды земной». — Прим. ред.