Нет смысла отрицать: жизнь Цветаевой после революции была действительно сложной (и хотя это история не только лично Цветаевой, но и всего народа, понятно, что отдельному человеку от этого не легче). Неустроенность быта… Смерть младшей дочери Ирины… Отъезд из России…
Но и в эмиграции жизнь не наладилась: были обычные для эмигрантов проблемы с работой, возникали конфликты с другими литераторами… Апофеозом же стал скандал вокруг ее мужа Сергея Эфрона, когда выяснилось, что он работал на НКВД. И, по мнению многих исследователей, именно этот скандал и вынудил Цветаеву вернуться.
При этом сама она говорила: «Русского страдания мне дороже гетевская радость»[261].
Это слова героя, воина — человека, способного все преодолеть, и, пройдя через горнило страданий, выйти полностью очищенным.
Но ведь все тексты «второй» Цветаевой этого ее отношения к жизни не подтверждают… Дело не в том, какова была сама действительная жизнь, а в том, какое художественное осмысление она получает в стихах. Ведь стихи — это совершеннейший, очищенный остаток твоей жизни. Труд даже не души, а того, что больше души. Но стихи Цветаевой, так любившей слово «душа» и все, что с ним связано (в том числе и греческую Психею[262]), являют, что она не смогла перерасти обиду этой души. И на что?
На то, что не любили?
Но разве на это можно обидеться? Особенно, когда твоя душа безмерна?
Обижается ведь в нас совсем другой орган (у кого-то — язык, у кого-то — голова, желудок, низ живота…), а не эта вздорная ересь.
При чем тут Психея, Псише, «психея»?
А если она при чем, то это уже, конечно, некая половинчатая правда.
Игра в одну лузу.
И в цветаевских — даже в лучших — стихах эмигрантского периода эту игру в одну лузу читатель легко обнаружит. Ибо определить умонастроение и отношение к миру Цветаевой в этот период можно одним словом— упрек.
Или вот — еще более показательный текст… Героиня его (впрочем, что за ерунда — нет тут никакой героини, это сама Цветаева, я вообще не верю в лирических героинь и героев в поэзии XX–XXI веков) устраивает странную и несправедливую разборку с человеком, к которому, по-видимому, испытывала какие-то чувства, но который, как и все предыдущие (и это тоже неслучайно), оказывается пошляком. А с чего, собственно, все начинается? С того, что он имел неосторожность сравнить заснеженное дерево с «цветной капустой под соусом белым», то есть с вещью исключительно «гастрономической»[264]. Но разве не того же рода метафору строит, например, Мандельштам, когда сравнивает в «Путешествии в Армению» человеческое зрение с лайковой перчаткой[265] (кстати, его за это упрекали советские критики[266]: неприятная параллель для Цветаевой, обращающей схожий упрек безымянному «спутнику»)?
…Месть и проклятье за неудачно сказанное слово — это как-то очень мелко, нечестно, не для Психеи.
И дело даже не в том, что герою поэмы стать «так царственно любимым» удалось бы лишь в одном случае — если бы он не был собой (вот он, перед тобой, этот человек, со своими живыми особенностями, со своими сравнениями, пусть и гастрономическими, — люби его, хоть царственно, хоть нет, но не любится что-то)…
Вообще все это подлог: и поездка за город, и сам человек, которому суждено навсегда остаться безымянным, и «месть за дерево».
Подлог и предлог.
Для стихотворного текста — и нового упрека миру.
Ибо вся рассказанная в поэме история — это не история любви (или нелюбви), а эпизод в биографии цветаевского своеволия: и человек, и дерево, и автобус используются поэтом лишь как функция. Для собственного высказывания.
То есть, с одной стороны, все понятно: жизнь загоняет в угол, и первое, что жаждет совершить своеволец, — это шваркнуть миру в лицо первым, что под руку попадется[267].
Но когда своеволец думает, что бросил миру перчатку, он всегда ошибается: такой упрек больше похож на половую тряпку, а интонация и поведение самого обиженного напоминают присказку уборщицы: «Я тут одна, а они все ходют, ходют…»
260
Стихотворение 1920 г. — Прим. ред.
261
Из письма к Ю. Иваску от 12 мая 1934 г. — Прим. ред.
262
Психея (Psyche) — в греческой мифологии: олицетворение человеческой души (с этим именем этимологически связано слово «психика»); изображалась обычно в образе бабочки или девы с крыльями бабочки. Образ Психеи часто встречается в творчестве Цветаевой; название «Психея» носит и вышедший в 1923 г. в Берлине сборник ее стихов (подробнее см.: Войтехович Р. С. Психея в творчестве М. Цветаевой: Эволюция образа и сюжета // Войтехович Р. С. Марина Цветаева и античность. М., 2008). — Прим. ред.
263
Из стихотворения «Тоска по родине! Давно…» (1934). — Прим. ред.
264
Речь идет о поэме «Автобус» (1934–1936), поводом к написанию которой, по воспоминаниям А. С. Эфрон, явился реальный эпизод, а прототипом «спутника» — знакомый Цветаевой, который в действительности вовсе не был таким пошлым «гастрономом», каким нарисован в поэме. Преображенная творческой фантазией «явь» послужила поэту средством для обличения потребительского, вкусового отношения к жизни у так называемых «лизателей сливок», как именовала Цветаева эстетов. — Прим. ред.
265
«Я растягивал зрение, как лайковую перчатку, напяливал ее на колодку — на синий морской околодок…» — Прим. ред.
266
«Какой бедный мир, мир маркера и гурмана! Мир, где самое блестящее — фальшивый бриллиант Тэта и где луг похож на биллиардное сукно, а розы — на сливочное мороженое. „Я растягиваю зрение, как лайковую перчатку“, — жеманничает Мандельштам…» (Правда. 1933. 30 авг.). — Прим. ред.
267
Поэма «Автобус» имеет автобиографический характер еще и в том смысле, что в ней передано душевное состояние автора в то время: бесконечная усталость, ощущение рано приближающейся старости, отсутствие праздников в жизни. В апреле 1934 г., когда был начат «Автобус», Цветаева писала С. Н. Андрониковой-Галь-перн: «Я очень постарела… почти вся голова седая… и морда зеленая: в цвет глаз, никакого отличия…» — Прим. ред.