Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
(…)
Чтобы вырвать век из плена,
Чтобы новый мир начать,
Узловатых дней колена
Нужно флейтою связать.[277]

Разговор Мандельштама с эпохой мучителен и противоречив: от «Нет, никогда, ничей я не был современник…» (1924) до «Пора вам знать, я тоже современник, / Я человек эпохи Москвошвея, — / Смотрите, как на мне топорщится пиджак, / Как я ступать и говорить умею! / Попробуйте меня от века оторвать, — / Ручаюсь вам — себе свернете шею!»[278]

Впрочем, «век-властелин», «время, вспаханное плугом»[279] — это для поэта, сказавшего о себе «Я рожден в ночь с второго на третье / Января в девяносто одном / Ненадежном году — и столетья / Окружают меня огнем»[280] —, не только современная ему эпоха.

Стихи Мандельштама — поле диалога многих столетий, от эллинизма до XX века, с которым ему приходится «вековать» лишь постольку, поскольку «не выковать другого»[281]:

А я пою вино времен —
Источник речи италийской —
И в колыбели праарийской
Славянский и германский лен![282].

Он поэт, осуществляющий живую «связь» времен в поэтическом слове, скрепляющий словом историю. Он хранит и передает дикий мед поэзии[283], и в этой передаче он относится не только к прошлому, но и к живому настоящему, и к будущему. То же прошлое, к которому он обращается, не «мертвое» прошлое культурных реликтов, но оживающее, постоянно возрождающееся в настоящем прошлое. Овидий, Данте, Петрарка видятся Мандельштаму не далекими чужаками, а современниками — современниками в вечности (как писал Гессе, «в вечности есть только современники»[284]). Если мы понимаем того, кто жил столетия назад, и не понимаем нашего соседа и ровесника — значит, нашим современником является тот, живший столетия назад, а не сосед и ровесник («Свое родство и скучное соседство / Мы презирать заведомо вольны»[285]). Каким же образом мы можем совпасть в нашей одновременности с тем, кто жил столетия назад, его ведь уже нет рядом с нами? Опыт одновременности в таком случае осуществляется посредством культуры, представляющей собой объективированное внутреннее время ее создателей. Читая «Божественную комедию», мы оказываемся современниками Данте, если только мы читаем правильно, раскрывая внутреннее время вещи и совпадая с ним. Преемственность культуры — никогда не заданная, а бесконечно творимая каждым поэтом, и потому не может быть и никакого разрыва культурной традиции: ведь никакой предзаданной культурной традиции вовсе нет, чтобы она могла прерываться. Настоящая, а не «школьная» культура есть только постольку, поскольку есть творец.

Темами духовной преемственности, объединения времен пронизана мандельштамовская «Грифельная ода» (1923, 1937) — стихотворение, посвященное в первую очередь самому процессу поэтического творчества.

Грифельная ода
                      Мы только с голоса поймем,
                      Что там царапалось, боролось…
Звезда с звездой — могучий стык,
Кремнистый путь из старой песни,
Кремня и воздуха язык,
Кремень с водой, с подковой перстень,
На мягком сланце облаков
Молочный грифельный рисунок —
Не ученичество миров,
А бред овечьих полусонок.
Мы стоя спим в густой ночи
Под теплой шапкою овечьей.
Обратно, в крепь, родник журчит
Цепочкой, пеночкой и речью.
Здесь пишет страх, здесь пишет сдвиг
Свинцовой палочкой молочной,
Здесь созревает черновик
Учеников воды проточной.
Крутые козьи города,
Кремней могучее слоенье;
И все-таки еще гряда —
Овечьи церкви и селенья!
Им проповедует отвес,
Вода их учит, точит время,
И воздуха прозрачный лес
Уже давно пресыщен всеми.
Как мертвый шершень возле сот,
День пестрый выметен с позором.
И ночь-коршунница несет
Горящий мел и грифель кормит.
С иконоборческой доски
Стереть дневные впечатленья,
И, как птенца, стряхнуть с руки
Уже прозрачные виденья!
Плод нарывал. Зрел виноград.
День бушевал, как день бушует.
И в бабки нежная Игра,
И в полдень злых овчарок шубы.
Как мусор с ледяных высот —
Изнанка образов зеленых —
Вода голодная течет,
Крутясь, играя, как звереныш.
И как паук ползет ко мне —
Где каждый стык луной обрызган,
На изумленной крутизне
Я слышу грифельные визги.
Ломаю ночь, горящий мел,
Для твердой записи мгновенной,
Меняю шум на пенье стрел,
Меняю строй на стрепет гневный.
Кто я? Не каменщик прямой,
Не кровельщик, не корабельщик, —
Двурушник я, с двойной душой,
Я ночи друг, я дня застрельщик.
Блажен, кто называл кремень
Учеником воды проточной.
Блажен, кто завязал ремень
Подошве гор на твердой почве.
И я теперь учу дневник
Царапин грифельного лета,
Кремня и воздуха язык,
С прослойкой тьмы, с прослойкой света;
И я хочу вложить персты
В кремнистый путь из старой песни,
Как в язву, заключая в стык —
Кремень с водой, с подковой перстень.

Это стихотворение исполнено танцующей легкости, но за этой легкостью скрывается высшая степень смысловой плотности. Иррациональность и случайность образов здесь иллюзорны: Мандельштам, как хорошо видно по сохранившимся черновикам, тщательно выверял каждую строку и каждое слово «Грифельной оды». Высшая степень творческих возможностей человека в своем осуществлении часто дает продукт, с виду нерукотворный, подобный явлениям природы, такой, который, как кажется, нарочно не выдумаешь. Все напряжение творческой работы в нем незаметно — кажется, что написанное получилось само собой. В стихотворении говорится и об этом: об ученичестве у природы, необходимом поэту и вообще культуре.

вернуться

277

Здесь и далее тексты стихотворений Мандельштама цитируются по: Мандельштам О. Э. Сочинения. В 2-х т. Сост., подготовка текста и коммент. П. Нерлера. М., 1990. — Прим. ред.

вернуться

278

Из стихотворения «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» (1931). — Прим. ред.

вернуться

279

«Два сонных яблока у века-властелина / И глиняный прекрасный рот…» («Нет, никогда, ничей я не был современник…», 1924); «Время вспахано плугом, и роза землею была…» («Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы…», 1920). — Прим. ред.

вернуться

280

«Стихи о неизвестном солдате» (1937). — Прим. ред.

вернуться

281

«Ну что же, если нам не выковать другого, / Давайте с веком вековать…» («Нет, никогда, ничей я не был современник…»). — Прим. ред.

вернуться

282

«Зверинец» (1916, 1935). — Прим. ред

вернуться

283

Мед поэзии — в скандинавской мифологии священный напиток, дарующий мудрость и поэтическое вдохновение. История изготовления меда поэзии и добывания его богом Одином подробно изложена в «Младшей Эдде». Образ «дикого меда» встречается в прозе и стихотворениях Мандельштама: «С Петербургом не ладно, он разучился говорить на языке времени и дикого меда» («Литературная Москва», 1922); «Все чуждо нам в столице непотребной: / (…) Ее церквей благоуханных соты — / Как дикий мед, заброшенный в леса…» («Все чуждо нам в столице непотребной…», Прим. ред.

вернуться

284

Цитата из романа немецкого писателя Германа Гессе «Степной волк» (1927): «…Мы и вовсе не могли бы жить, если бы, кроме воздуха этого мира, не было для дыханья еще и другого воздуха, если бы, кроме времени, не существовало еще и вечности, а она-то и есть царство истинного. В нее входят музыка Моцарта и стихи твоих великих поэтов, в нее входят святые, творившие чудеса, претерпевшие мученическую смерть и давшие людям великийпример. Но точно так же входит в вечность образ каждого, настоящего подвига, сила каждого настоящего чувства, даже если никто не знает о них, не видит их, не запишет и не сохранит для потомства. В вечности нет потомства, а есть только современники» (пер. С. К. Апта). — Прим. ред.

вернуться

285

Из стихотворения «Я не слыхал рассказов Оссиана…» (1914). Ср. также: «С кем же говорит поэт? (…) У каждого человека есть друзья. Почему бы поэту не обращаться к друзьям, к естественно близким ему людям? Мореплаватель в критическую минуту бросает в воды океана запечатанную бутылку с именем своим и описанием своей судьбы. Спустя долгие годы, скитаясь по дюнам, я нахожу ее в песке, прочитываю письмо, узнаю дату события, последнюю волю погибшего. (…) Письмо, запечатанное в бутылке, адресовано тому, кто найдет ее. Нашел я. Значит, я и есть таинственный адресат. (…) Поэт связан только с провиденциальным собеседником. (…) Скучно перешептываться с соседом. Бесконечно нудно буравить собственную душу. Но обменяться сигналами с Марсом — задача, достойная лирики, уважающей собеседника и сознающей свою беспричинную правоту. Эти два превосходных качества поэзии тесно связаны с „огромного размера дистанцией“, какая предполагается между нами и неизвестным другом — собеседником. (…)…Поэзия, как целое, всегда направляется к более или менее далекому, неизвестному адресату, в существовании которого поэт не может сомневаться, не усумнившись в себе. Только реальность может вызвать к жизни другую реальность» («О собеседнике», 1913). — Прим. ред.