Отъезд этих ученых и глухой ропот оставшихся теперь уже мало волновали Шумахера. Достигнув полного взаимопонимания с Тепловым, сохраняя, впрочем, почтительную дистанцию в личных отношениях с ним, Шумахер писал президентскому наставнику об академиках в одном из писем 1749 года: «Вы подивитесь, милостивый государь, чувствам гордости и заносчивости этих педантов. Им не я, Шумахер, отвратителен, а мое звание. Они хотят быть господами, в знатных чинах, с огромным жалованьем, без всякой заботы обо всем остальном». Вот так, свысока, люди, лишь «по нескольку искусные в науках и языках», посматривали на ученых: не имея ни разумения, ни желания для того, чтобы проникнуть в сферы, доступные и животрепещущие для академиков, которые в лице лучших своих представителей, забывая о себе, трудились во славу науки, эти люди предпочли обвинить ученых в стремлении к легкому обогащению, в тщеславии и т. п. Ведь при таком толковании бюрократ не просто был необходим, он становился едва ли не «праведником», чем-то вроде оплота бескорыстия и совести (!) посреди гордецов, бездельников и приобретателей. «Вы хорошо делаете, милостивый государь, — обращается Шумахер к такому же, по его мнению, как и он, ревнителю долга Теплову, — работая с жаром для Академии. Вы, подобно мне, со временем покажете плоды своих трудов; они будут заключаться не в богатствах, но в спокойствии души — плоде чистой совести».

Казалось бы, с назначением президента, с утверждением Регламента и нового штата Академия должна была воспрянуть. Внешне так оно и было, возможно. Но на деле... На деле — лучшие ученые продолжали покидать Академию, ее Канцелярия укрепилась юридически, Шумахер нашел общий язык с Тепловым и к тому же готовил себе не менее зловещую, чем сам он, замену в лице зятя своего, Ивана Ивановича Тауберта, пока еще унтер-библиотекаря, а в недалеком уже будущем — советника Академической канцелярии.

В сущности, Академией управляли два человека, как тогда говорили, «попавшие в случай», опираясь при этом на помощь проходимца из Страсбурга, подавшегося в Россию, употребляя лермонтовское слово, «на ловлю счастья и чинов». Действительно: Кирила Григорьевич Разумовский так и остался бы пастухом Кирилой Розумом на черниговском хуторе Лемёши, если бы его старший брат Алексей в свое время не был замечен одним придворным, случайно услышавшим его красивый голос в церкви соседнего с хутором села, где этот придворный заночевал проездом из Венгрии, куда был направлен закупить токайские вина к столу тогдашней императрицы Анны Иоанновны, и не только замечен, но и взят в Петербург в придворную капеллу, и если бы не приглянулся там цесаревне Елизавете Петровне. «Случай» Кирилы Григорьевича целиком зависел от «случая» Алексея Григорьевича. В свою очередь, маленький «случай» Теплова целиком зависел от большого «случая» Разумовских. «Случайным» людям, имеющим облегченное, дилетантское понятие о целях и задачах «ученого корпуса», помощники типа Шумахера были необходимы — насущно.

Став во главе Академии, К. Г. Разумовский более занимался устройством своих дел. В 1746 году он женился на Екатерине Ивановне Нарышкиной (1729–1771), родственнице Елизаветы Петровны. 5 июня 1750 года он был назначен гетманом Украины (как потом оказалось, последним) и с этого времени стал подолгу отлучаться из Петербурга в Батурин, свою гетманскую резиденцию. В его отсутствие академическими делами заправляли Теплов с Шумахером. Причем довольно часто всем вершил один Шумахер, ибо Григорий Николаевич с головой окунулся в придворные интриги в видах упрочения своего положения в верхах: зависеть только от Разумовских (сегодня «в случае» — а завтра?) он не хотел и, не порывая установившихся связей, энергично завязывал новые. Скажем, с «малым двором» великой княгини Екатерины Алексеевны, будущей императрицы Екатерины II.

Как смотрел на все это Ломоносов и какие отношения установились у него с новым академическим руководством? Для ответа на эти вопросы надо уяснить себе, что, будучи выходцем из низшего сословия, Ломоносов все-таки не имел черт выскочки. Достаточно вспомнить, как он шел к своему профессорству, скольких трудов, превратностей и прямых лишений оно ему стоило. Да и шел ли он к профессорству именно? Он был честолюбив, но не тщеславен. Возвышения он добивался лишь постольку, поскольку оно помогало утвердить его великое просветительское дело, «дело Божие и Государево», как он выскажется через пятнадцать лет в письме (1761) к Теплову, имея в виду под «Государевым» «Петрово». Была ли зависть у него, сына черносошного крестьянина, к сыну реестрового казака и сыну дворцового истопника? Была. И зависть — огромная (как и все у Ломоносова). Так легко возвыситься и так мало и бездарно воспользоваться своим возвышением для «утверждения наук в отечестве», для «торжества любимых идей»! Но К. Г. Разумовский и Теплов в науках были «искусны» лишь «по нескольку», а идей своих у них как раз не было (единственная большая работа Теплова «О качествах стихотворца рассуждение» наполнена тривиальными мудрствованиями, общими местами морализаторского, резонерского толка). Для них задача заключалась в упрочении и охранении достигнутого, а не в продвижении вперед. Все это не следует забывать, вникая в сущность личных отношений, установившихся между Ломоносовым и президентом. Вообще братья Разумовские, по свидетельствам современников, вызывали характерную симпатию к себе. Суровый в оценках князь М. М. Щербатов, автор истории «О повреждении нравов в России», писал о старшем брате, что он «был внутренно человек добрый, но недального рассудку». Что же касается Кирилы Григорьевича, то он, «человек беспечный», замечательно аттестован в «Записках» княгини Е. Р. Дашковой (характеристика относится к 1762 году): «Граф Разумовский любил свою родину, насколько ему это позволяли его апатия и лень. Он командовал Измайловским полком, где пользовался всеобщей любовью... Он был чрезвычайно богат, имел все чины и ордена, ненавидел какую бы то ни было деятельность...»

Словом, Кирила Григорьевич, как и его брат, «внутренно был человек добрый» и к Ломоносову относился в общем благожелательно. Но, поскольку он еще был и «человеком беспечным», благожелательность его, во-первых, мало чем оборачивалась для начинаний Ломоносова (и потому мало чего стоила в его глазах), а во-вторых, вследствие более чем беспокойного ломоносовского нрава (становившегося невыносимо беспокойным, когда разговор шел о деле), часто сменялась досадой и раздражением.

А Ломоносов, со своей стороны, порою относился к президенту с оттенком добродушной иронии (которой отмечены и свидетельства М. М. Щербатова и Е. Р. Дашковой). Так, записки с распоряжениями, исходившие от Разумовского и Теплова, он, вышучивая малороссийское происхождение президента, называл «цедульками».

В 1750 году, когда Разумовский сделался гетманом Украины, Ломоносов откликнулся на это событие идиллией «Полидор», в которой муза Каллиопа, «днепрская нимфа» Левкия и «тамошний пастух» Дафнис ведут разговор о достоинствах Полидора (то есть Разумовского) на лоне осиротевших «днепрских» берегов. Здесь Ломоносов вкладывает в уста Дафниса (который недавно побывал в «великом граде» и видел Полидора в славе его) весьма двусмысленную, чтобы не сказать колкую, оценку бывшего пастуха:

Вчерась меня кругом обстали
Пастушки с красных наших гор
И с жадностию понуждали:
«Каков, скажи нам, Полидор?»
Я дал ответ: «Он превышает
Собой всех здешних пастухов».

Лишь спустя более ста лет после написания «Полидора» одним из историков было высказано (да и то с оговоркой) предположение, что Ломоносов здесь смеется над Разумовским: «Пастораль эта как-то сквозит ирониею, которая, впрочем, может быть, не приходила на мысль Ломоносову. Полидор, «превышающий собой всех здешних пастухов», слишком явно напоминал бывшего пастуха лемёшевского стада».