Чего греха таить, я не была примерной студенткой. Но если какие-то зачатки знаний и улеглись в моей пустой голове, то только благодаря нашей читалке. Там я могла сосредоточиться над книгами. В общаге это получалось плохо. Каждые четверть часа открывалась дверь и являлся очередной посетитель: получить информацию, занять денег, поклянчить хлеба, картошки или попросту поболтать. Аське такая жизнь очень нравилась, а я боялась, что еще немного — и начну кидаться на непрошеных гостей. Поэтому спешила сбежать куда-нибудь подальше от греха.
В то ноябрьское воскресенье я побродила возле факультета по обледенелым аллеям, мимо могучих разлапистых елей, озябла и направилась в библиотеку. Так и есть: народ еще не проснулся, залы почти пустовали. Сначала позволила себе немного расслабиться: утонула в огромном кресле вместе с кипой журналов. Если бы я была богатой и беззаботной женщиной, я бы не бегала по магазинам и салонам красоты, а с утра до вечера читала бы журналы и толстые романы. Потому что я по природе — читатель. И на филфак пошла, чтобы всю жизнь провести рядом с книгами и дело подобрать себе книжное — например в издательстве или редакции.
Но через два часа я напомнила себе, что богатой женщиной едва ли когда-нибудь стану, внутренне стеная и проклиная судьбу, покинула уютное кресло, уселась за стол и раскрыла учебник исторической грамматики. Работа, только работа и еще раз работа — вот мое настоящее и будущее. Я не ждала золотых гор и перемены участи.
Заставив себя, я углубилась-таки в дебри исторической грамматики. Даже не заметила, как рядом замаячило какое-то синее пятно. Залы наполнялись, и я примирилась с соседом. Только бы не шмыгал носом, не шептался, не издавал острых запахов.
Историческая грамматика все-таки великая сила. Она лишает нас воли, разума и способности ориентироваться в пространстве. Я в этом убедилась, когда целую минуту разглядывала своего соседа и не узнавала его. Его! Игорь, подперев кулаком щеку, давно уже изучал меня как диковину, с нескрываемым удовольствием и ехидством.
— Такое лицо у Лукреции Панчатики могло быть только перед казнью, — шептал он, придвинувшись так близко, что наши локти соприкоснулись. — Сколько тоски, отвращения и в то же время готовности принять любые муки…
— Очень дурно! — сурово отвечала я, отодвигаясь от него. — Очень дурно подглядывать за людьми, когда они спят или пребывают в подобных экстремальных ситуациях.
Я постучала пальцем по учебнику. А его лицо мгновенно изменилось. Выражение проказливого, хитрого любопытства слетело. Я его здорово напугала. Он виновато, жалобно взмолился о прощении. Я улыбнулась одними глазами: это означало, что пока моя отповедь несерьезна, но в будущем я могу и рассердиться. Он с облегчением вздохнул и взглянул на меня с большим интересом.
Эту черту характера Игоря я разгадала быстро. Он обожал подглядывать за людьми, анализировать дурное и хорошее в знакомых и близких, коллекционировать какие-то нелепости, несуразности и отклонения от нормы в их поведении. Впрочем, благородные и возвышенные проявления человеческой природы он тоже отмечал. Игорь любил людей, в том смысле, что испытывал к ним не просто любопытство, а здоровый интерес. Я же любила только отдельных представителей, конечно самых лучших. А это несправедливо, эгоистично.
— Вот, решил сегодня посидеть в читалке, чтобы отдохнуть несколько часов от семьи и предков, — признался он, оглядывая шеренги столов и полок с книгами. — У меня было предчувствие, что непременно встречу тебя. А ты вчера со мной спорила.
Нельзя сказать, чтобы эти слова оставили меня равнодушной. Только бы дурацкий румянец не загорелся на щеках. Я молча опустила ресницы, как и подобает скромной барышне. Дала ему понять, что благосклонно внимаю, однако оставляю за собой право подвергать все сомнению. Очень даже наслышана от мудрых подруг, как блестящие, избалованные молодые люди, вроде него, охмуряют бедных золушек.
— А не пора ли нам покинуть этот храм науки и пройтись до смотровой, выпить где-нибудь по чашке кофе, — предложил он.
— Мне пора, я здесь уже пять часов. А ты, судя по всему, недавно явился, — напомнила я, складывая учебники.
Но мы не сразу оделись и вышли на улицу. Сначала, укрывшись от посторонних глаз, долго стояли у окна на втором этаже. Он курил, а я рассказывала ему о своих бесконечных мытарствах и испытаниях: сначала латынь, потом старославянский, теперь меня окончательно взялась доконать историческая грамматика, которую студенты давно прозвали «истерической». Сама не подозревала, что такая болтливая. На меня словно накатило.
Потом он говорил, а я слушала. Такие проблемы, как учеба, зубрежка, экзамены, Игорь то ли давно перешагнул, то ли вовсе их не знал. Он переживал совсем другие трудности. Сейчас, например, переводил прозу и стихи. Прочел мне несколько строчек из Китса. Пожаловался, сколько мук доставляет порой какая-нибудь непокорная строка. А иная фраза вдруг так гениально выпархивает сама собой. Как подарок, нежданно, нечаянно.
— А я-то, глупая, разнылась тебе про латынь! Ты ведь живешь в другом измерении, вернее, на другом этаже, — ахнула и ощутила прилив тоскливой зависти. — Мне кажется, я обречена на рутину. Сначала учеба, зубрежка падежей, потом служба с девяти до шести, корпение над чужими рукописями или тетрадками. Думаешь, у меня не бывает вдохновения, жажды творчества? Так хочется что-нибудь написать, перевести. Но нет для этого ни времени, ни сил, ни условий. Ты когда-нибудь пробовал творить в комнате общежития под присмотром двух-трех соседок? Тяжело сознавать себя средним, обычным человеком. Но я приучаю себя к этой мысли и к заурядной, рутинной жизни…
Весь этот трагический монолог я обрушила на Игоря. Не удержалась, выболтала даже свои тайны. Наверное, лет с семнадцати стали, как гусеницы из кокона, вылупляться первые мои рифмы, строчки. Потом полились стихи, порой целым потоком. Что это было, не знаю. Нечто неподвластное мне, совершенно стихийное. Папе очень нравилось. Но папа — судья нестрогий, и все, что я ни делаю, кажется ему замечательным.
При упоминании о стихах Игорь как-то тревожно и быстро взглянул на меня. Рыбак рыбака видит издалека, так и поэт — другого поэта. Он не был столь откровенен, как я, но, по-видимому, поэтическое вдохновение было ему знакомо. Так же, как неуверенность в своих первых стихотворческих опытах. А вот за «среднего человека» он меня даже строго отчитал:
— Почему ты вдруг зачислила себя в заурядные? Искру Божию никто не может определить и распознать — ни компьютер, ни бесспорный авторитет. Самоуничижение так же вредно, как завышенная самооценка. С ним жить нельзя. С ним нужно бороться. Как и с любым другим комплексом неполноценности.
Я признала его правоту и обещала бороться. Однако мы так заговорились, что прозевали ранние сумерки. На улице посинело, стекла стали совсем фиолетовыми, снова пошел снег. Тихо и величественно огромные пухлые снежинки планировали к земле. И наши проблемы, жизненные и учебные, показались вдруг такими смешными и ничтожными. Тихий ангел пролетел, и мы замолчали.
Еще утром я шла одна по тем же обледенелым аллеям. Теперь я их не узнавала. Снег вообще неузнаваемо меняет мир. Еще три дня назад не поверила бы, что буду гулять по этим аллеям с ним. Скорее могла представить рядом какую-нибудь мифическую личность — Майкла Джексона, например. И вот всего за одни сутки Игорь стал близким и понятным.
Говорить о пустяках не хотелось. Когда мы вышли к смотровой, я показала ему нашу башню и светящееся окно. Еще в сентябре я любила сидеть на подоконнике, свесив ноги, и смотреть вниз с тридцать третьего этажа.
— Ты и должна была поселиться в такой башне. Эта обитель как нельзя лучше подходит к твоему характеру. — Игорь задумчиво разглядывал памятник сталинской архитектуры, ставший нашим жилищем. — Когда я увидел тебя впервые, то подумал: какая неприступная девушка, никогда бы не решился подойти к ней первым.
Мне уже не раз говорили, какой высокомерный и холодный вид у меня на улице, в толпе, на людях. С близкими и друзьями я совсем другая.