— Нет, не обижался.
— По чести говоришь?
— По чести, — не запнувшись, ответила Саша.
Сразу с вокзала Саша поехала к отцу. Ей все казалось, что она не застанет его дома, что у нее не хватит сил его дождаться — и тогда она побежит к нему на работу. И когда дверь ей отворил Константин Артемьевич, Саша в первую минуту только глубоко вздохнула и не могла сказать ни слова. Обняла отца за шею и прижалась головой к его груди. А Константин Артемьевич большой смуглой рукой гладил дочь по растрепавшимся волосам.
— Девочка, — сказал он, — полно! Полно! — И вынул из кармана платок и вытер Сашино лицо.
Аня не плакала. Прямая, строгая, с глазами, которые стали как будто еще больше на серьезном бледном лице, она пыталась перехватить руку матери.
Обняв их обеих, Константин Артемьевич провел Сашу и Аню в комнату. А Саша все плакала. Тронутый ее горем, думая, что она оплакивает только Николая Петровича, не понимая, что в этих слезах тревога за него, страх перед будущими утратами, он крепко прижимал ее к себе и говорил то, что всегда говорят в таких случаях:
— Что ж поделаешь. Такова жизнь.
И эти слова, вместо того чтобы утешить и примирить, потрясли ее еще сильнее, и она повторила только:
— Не хочу!
— Полно, полно, сейчас согрею чайку, садись, Анечка, — приговаривала Нина Викторовна. — Ах, какой был человек! Просто кристальный был человек. А ты, Костя, не волнуйся.
— Нет, я сделал ошибку. Разве можно было отпускать вас одних? Я должен был поехать с вами.
Саша пила чай, по-детски привычно подчиняясь Нине Викторовне. Аня сидела за столом, но не притронулась к еде.
— Не хочу, спасибо. Не наливай, я не буду пить! — повторяла она упрямо.
И вдруг, отставив чашку, Саша пошла к телефону:
— Катенька, это ты?
— Тетя Анися! — услышала она в ответ. — Мама приехала! Мама! Папа приезжает! Сегодня вечером!
Вот оно, облегчение, вот она — жизнь: Митя. Сегодня вечером она его увидит. Они не будут говорить о смерти. Он расскажет обо всем, что с ним было, и она будет слушать и спрашивать и вместе с ним все увидит. А о своем она умолчит, потому что все равно об этом никому не расскажешь.
Вечером, с гвоздиками в руке, в белом платье и белых босоножках, она легко шла по перрону, легко и нетерпеливо. Вот поезд, дальше, дальше, вот седьмой вагон.
Митя уже стоял на подножке за спиной проводника и, улыбаясь, махал ей рукой. Поезд еще не остановился, а Митя спрыгнул с подножки и пошел ей навстречу. И тогда она тоже побежала к нему.
— Что с тобой, Сашенька? Я так соскучился! А ты? Да что с тобой?
Нет, от него ничего не скрыть. Вот он тут, рядом, в ее руках живое тепло его рук.
— Дмитрий Александрович! До завтра! — услышала Саша незнакомый женский голос.
— Ох, простите! — ответил Поливанов, торопливо обернулся и пожал на ходу руку промелькнувшей мимо женщине. Она прошла очень быстро, Саша увидела только спину — прямую и стройную, светло-серое легкое пальто и легкий шарф вокруг темных волос.
Саша с Митей шли через привокзальную площадь. Шли под руку, он крепко прижимал к себе Сашин локоть. Уже начинало темнеть, в окнах зажигались огни.
— Пройдем немного. Ну, хоть до Красных ворот, — сказала Саша. — Не тяжело тебе?
— Да что ты, рюкзак совсем легкий. Ну, рассказывай!
— А кто это был? — спросила Саша задумчиво.
— Ты про кого? А, про Марину Алексеевну? Это — Лаврентьева. Мы с тобой о ней говорили. Умница и прекрасная журналистка.
Они шли по Домниковке, и такое счастье было идти с ним рядом и видеть, почти чувствовать, как темнеет вокруг.
— Митя! — окликнула Саша.
— Да? — отозвался он и больше ни о чем не спросил. Видно, его тоже захватил жаркий московский вечер, и огни в домах, и фонари, будто плывшие им навстречу, и высокое, черное, без звезд, небо.
«1 сентября 1949 года.
Нынче Катя проснулась в пять часов утра. Прощаясь со мной на школьном дворе, сказала сдавленным голосом:
— До свиданья, мамочка, передай привет папе.
Учительница вышла к ребятам веселая, смеющаяся. Ей лет двадцать, не больше. Похожа на старшеклассницу. Очень славная и улыбается хорошо. Катя так счастливо сияла в ответ, что я чуть не ослепла, глядя на нее.
Катя:
— Мама, мне наш физкультурник не нравится. Он очень грубо кричит, вот так: „Ррравняйсь! Становись!“
— Дурочка, так ведь это команда! Разве можно командовать тихо?
— Не тихо, конечно, но зачем так грубо? Можно так: „Равняйсь! Становись!“ — Эти слова Катя произносит ласковым, почти просительным голосом. — Нет, он мне не нравится!
Дедушка:
— Что это у вас такой плохой замок? Обокрадут вас, смотрите!
Катя, с укоризной:
— Дедушка, в нашей стране — воры?
Анисья Матвеевна:
— Ну вот, пожалуйста, уже и воров отменила. Как она у вас на свете жить будет?
Катя:
— Ох, мама, и ругала нас Татьяна Сергеевна! Что мы класс подметаем плохо! Самыми последними словами ругала — и аристократами и по-всякому.
Завтра Аня с Женей пойдут слушать „Евгения Онегина“.
Поэтому Митя пересказал им содержание, а потом читал им вслух. Катя тоже слушала, и очень внимательно. Митя:
— Онегин сказал Татьяне, что не любит ее…
Катя, в ужасе:
— Так и сказал?
Когда Митя читал сцену дуэли, Катя в отчаянии зажала уши. Слушая: „Нет, поминутно видеть вас, повсюду следовать за вами…“, она сказала мстительно: „Так ему и надо!“ Женя слушал сдержанно, молчал.
— Понравилось тебе? — спросила я, когда они вернулись из театра.
Он ответил:
— Стреляли здорово.
Аня все чаще заговаривает о том, кем быть.
— Митя, кто у вас в редакции работает по справедливым делам?
— Жалобы, что ли, разбирает? Отдел писем.
— Вот пойду в отдел писем, стану там работать, надо, чтоб все всегда было справедливо.
— Анюта, Женя, — говорит Митя, — вот послушайте, что было: ученики пятого класса узнали, что у одного их товарища нет ни обуви, ни теплой шапки. Вот они собрались, скопили денег, купили шапку, решили преподнести мальчику на сборе отряда. Как по-твоему, правильно они поступили?
— Нет, — отвечает Аня, не задумываясь. — Зачем на сборе? Они должны были отдать ему один на один.
— А я все равно не взял бы, — говорит Женя, — ни на сборе, ни в одиночку.
Наши дети лучше, честнее нас.
— Мама, ты помнишь мою первую учительницу Зинаиду Петровну? — спрашивает Аня (как не помнить!). — Ну вот, ты меня перевела в другую школу, и я стала учиться у хорошей учительницы. А остальные девочки?»
— Вот что, друг мой, — сказала Марина Алексеевна запальчиво, — у вас нет самого главного: уверенности в себе. Человек всегда должен понимать, чего он стоит. И угадывать в себе самое сокровенное, то, чего другие в нем не знают и знать не могут.
— Впервые в жизни меня укоряют в недостатке самоуверенности, — ответил Поливанов насмешливо. — Когда я был на своем месте…
— Я сейчас не о самоуверенности говорю, а о самостоятельности мышления. Вас никто по-настоящему не видит. И вы себя не видите и не понимаете. И то и дело называете себя фотокорреспондентом. И другим это хотите внушить. А это чушь, понимаете, чушь!
— Кто же я, по-вашему? — с любопытством спросил Поливанов.
— Вы — чистой воды очеркист. Но это еще не все. Вы можете написать прекрасный сценарий, я в этом убеждена: у вас очень точный и хороший диалог.
— Диалог — это еще не все…
— Ну, разумеется, не все. А знаете, когда я вдруг отчетливо поняла, что вы очеркист? Когда сравнила вашу корреспонденцию о сормовском заводе и кемеровскую корреспонденцию Локтева. Вы оба написали совершенно на одну и ту же тему, но у него — сухая статья, а у вас — художественный очерк. У вас люди, события, судьбы и свое «я». Я говорила вам об этом давным-давно, еще после Подгорска. Не безликое газетное «мы», а очень личное «я». А это важно. Тем более что думаете вы нестандартно и видите свежо.