Через час Рахиль нашла их там. Они не разговаривали. Неотрывно смотрели на камень, пока он не был обработан, словно выполняли эту работу вдвоем. К тому времени Залман уже увидел все, что, как считал, ему понадобится в жизни. Мехмет был стариком арабом с болот, с морщинистым, улыбчивым лицом. Он обрабатывал камни, какие приносили ювелиры — и дешевые, и драгоценные. Лунные превращались в куполообразные кабошоны. Баласы он гранил на европейский манер. Алмазные песчинки с оливковым маслом шуршали на коже. Обнаружив это место, Залман стал часто ходить туда. Если Рахиль никогда не знала, куда ушел Даниил, то Залман почти всегда бывал у Мехмета.
Однажды старик позволил ему вертеть колесо. Когда мальчик собрался домой, Мехмет снял с ремня на колесе алмазную крупинку. Протянул ее Залману, в ней крохотной точкой сиял свет.
Крупинку Залман принес домой и подарил Рахили. Стоял рядом с ней и смотрел, вытянув шею. Беспокоился за судьбу своего первого подарка, пока Рахиль не завернула крупинку в мурекс и не убрала ткань. Неделю спустя, когда она снова разглядывала свои фамильные ценности, алмазная крупинка исчезла. Рахиль искала ее несколько дней. А Залман, маленький старичок, трясся в праведном негодовании и злился на нее. Когда она сама разозлилась, он принес ей другой подарок — зеленое крылышко саранчи, красивое, как фаянс. Рахиль старалась не потерять его.
Залман не походил на старшего брата. Вел себя совсем не так, как тот, дрался с ребятами из мечети, когда они называли его дхимми, приходил домой окровавленным, с горящими глазами. Он любил Багдад с его запахами и звуками. Оглушающая тишина пугала его, и сирруш вторгалась в его сновидения на своих изуродованных орлиных лапах.
Даниил иногда помогал Юсуфу на пасеке. И Залман только тогда уходил в пустыню. Даниилу нравилось жужжание пчел. Иногда ему в нем слышались слова. Если он закрывал глаза, оно становилось похожим на пение муэдзина. Когда открывал их снова, вокруг него летали пчелы. Даниил держал в руках рамки с сотами.
Говорил Юсуф на неразборчивом арабском языке жителей пустыни. У него была вытянутая голова бедуина с тонкими чертами лица, в девятнадцать лет он был женат, имел пятерых детей. Даниилу нравилась его молчаливость. Часами не раздавалось ни звука, кроме жужжания пчел под солнцем. Залман в конце концов не мог выносить этого и уходил домой, предоставив остальным носить рамки с сотами, тяжелые, как ведра.
Дом их стоял на краю старого города. Большой, построенный для многочисленной семьи. Песок истачивал свесы крыши.
Дверей было две. В раннем детстве Даниилу казалось, что они ведут в разные дома. Дом мог становиться совсем другим в зависимости от того, с какой стороны в него входить. Менялось все — от формы комнат до узора мозаичных полов. Состав воздуха, характер света.
При входе из города дом казался полным жизни, ее запахами и звуками. Стертый ногами порог мягко изгибался, словно телесная форма. Сквозь оконные решетки слышался шум улиц и находившегося в трех кварталах базара.
Но при входе с запада дом представлялся пустым. Он стоял на склоне, и задняя часть его была на целый этаж выше, отчего здание представлялось меньшим, чем на самом деле. Свет, проникавший сквозь щели в двери, испещрял мозаичный пол горячими созвездиями. Это была спальня бабушки Юдифь, где она спала днями напролет. Там пахло постельным бельем и старческой кожей. Окна были затенены снаружи листвой, виноградными лозами и душистым горошком. Если в доме звучали голоса, они казались далекими. Даниил закрывал глаза, и слышалось жужжание пчел от ульев Юсуфа. За ними начиналась пустыня.
Юдифи было девяносто пять лет. Она была матерью их матери, свойственницей, не имевшей собственного угла, гордившейся тем, что живет в старом доме Бен Леви. Когда не спала, она рассказывала братьям мифические истории об их предках. Говорила, что, пока не появились эпидемии, все Бен Леви жили сотни лет. Как Авраам и Ной. Мать матери Рахили пила только дождевую воду и прожила, по словам Юдифи, сто девять лет. В первый день каждого месяца, как рассказывала Юдифь, Сара и ее кроткий муж Гецкель вытаскивали наружу бочки для дождевой воды, а в последний втаскивали внутрь. Умерла она однажды утром в 1783 году — у нее остановилось сердце, когда она втаскивала бочку в западную дверь.
Весной братья сидели с Юдифью на кухне, пронизанной потоками солнечного света, ошалевшие от еды и выдумок. Иногда во время подъема воды она описывала им их реки, Тигр и Евфрат. Рассказывала связанные с ними истории. Приукрашенные, словно речные боги могли прислушиваться.
Евфрат и Тигр были мрачными, быстрыми, опасными. Всегда выглядели старыми. Река Залмана была багдадской; река Даниила пустынной. Притягивающей к себе жизнь. Погруженного в свои мысли Даниила иной раз толкали, но вреда ему ни разу не причинили. Иногда задирали, но он по-прежнему оставался доверчивым. А Евфрат был широким, извилистым. Протяженной рекой с перемещающимися, словно гигантские угри, наносными песчаными островами, делавшими судоходство невозможным. Люди селились на ней раньше, чем на Тигре, и на юге, где обе реки сливались, Евфрат был живительнее, и белые зимородки кружились над ним.
Прозвища «Евфрат» и «Тигр» Рахиль придумала, но не употребляла. Втайне она была обеспокоена ими. Город был полон разных вер и древних, мстительных богов. Рахиль считала, что эти прозвища стали зловещими. Она наблюдала за Даниилом из западной двери. Он шел с братом и Юсуфом, нес домой медовые соты. Даже на ходу он казался инертным, хотя слабым отнюдь не был. Эта пассивность, думала Рахиль, скрывает или порождает некую силу, нечто такое, что может со временем стать чем-то выдающимся. В сравнении с ней проворство Залмана казалось ущербным.
Рахиль отвернулась. Однажды, когда она дразнила братьев кличками, которые придумала, слова застряли у нее в горле. В глубине сознания возникло убеждение, что Даниил переживет младшего брата. Больше этих прозвищ она не произносила.
Дом с двумя дверями. Пчелы во дворе. Юный Залман. Живая Рахиль. Если бы Даниилу сказали, что со временем он все это забудет, он бы громко рассмеялся, преодолевая страх.
По краю пустыни шли два мальчика. Один повыше. Другой ниже, но пошире в плечах. Один нес рамку с сотами. Другой шел с пустыми руками. Они были похожи, как братья. Вокруг них трепетал жарким маревом воздух пустыни.
Со временем история «Трех братьев» превращается в три истории. Потом они вновь сливаются воедино. Это затрудняет поиски. Хотелось бы иметь три головы, три пары глаз, чтобы искать эту драгоценность. Превратиться в трех сестер.
Нужно осмотреть очень много мест. Обыскать весь мир. Иногда ночами, в одиночестве, я думаю, что «Братья» утеряны безвозвратно и я пытаюсь сделать невозможное. А потом представляю себе, что брошу записные книжки со всеми добытыми сведениями. Кто-нибудь наткнется на них. Людей охватит любовь к этой драгоценности, и, как знать, может, они ее найдут. Думаю, вынести такое я бы не смогла. Это словно кто-то похитил у меня жизнь.
«Три брата». «Три сестры». Через год после того, как драгоценности английской королевской казны были уничтожены, аграф герцога Иоанна Бесстрашного сменил название. В течение шести лет он назывался Les Trois Sceurs8. Простая, грубоватая, мужская драгоценность подверглась перемене пола.
Никто не знает, почему это произошло. Я думаю, потому, что переменилась сама драгоценность. Стюарты в течение многих лет заменяли старые камни или добавляли новые — плоскогранные алмазы, подвески или жемчужины. «Братья» стали более причудливой вещью. Структура их, видимо, стала казаться хрупкой под весом камней. Но Карл с Генриеттой, кроме того, нарушили гармоничную простоту драгоценности. Стройная геометрия исчезла. Золотые зубцы были перегружены блеском. Преображенный аграф приобрел роскошь броши Лалика или яйца Фаберже, бесценного китча. В течение двух столетий «Три брата» представляли собой женскую драгоценность.
8
Три сестры (#.).