Теперь, когда центр города остался позади, дети тащатся за мной более открыто. У одного мальчика пластиковая дудка с раструбом, он дует в нее, издавая пронзительные, прерывистые звуки. Всякий раз, когда я улыбаюсь ему, мальчик отбегает в сторону, но не сдается. Недовольства у меня он не вызывает. Здесь и мужчины пялятся на меня более открыто, хотя присутствие детей их сдерживает.

Я думаю о цели своего приезда. Раз фон Глётт живет в Диярбакыре, то, наверное, здесь, в старом городе. Дворы часто представляют собой обыкновенные площадки, над вымытым бетоном сушится белье. Однако я дважды подхожу к запертым воротам больших домов. За ними слышны шум воды и хлопанье голубиных крыльев. Дома эти с внутренними двориками, полосатыми колоннадами из белого и черного камня, угрюмыми окнами. Замкнувшееся в себе богатство.

Осматриваю Диярбакыр я неспешно. Как наверняка в свое время фон Глётт. Драгоценности представляют собой воплощение всего материального — книг, часов, городов, лиц, — чего только алчут люди. А те, кто любит драгоценности, склонны к алчности. Я ищу то, чего может желать немка. Это единственное, что я о ней знаю.

Назвать чистой любовь к камням нельзя. Мне это ни разу не приходило в голову. Что бы ни символизировали драгоценности — связанные с ними воспоминания, желания, — они всегда становятся чем-то запятнанным. Это непременное свойство всего драгоценного. Я иду по Городу Черных Стен и думаю о «Трех братьях», их крючках и зубцах. Правда, я всегда о них думаю.

Узкие улочки выводят меня к ювелирному рынку, лабиринту лавочек, во всех торгуют одними и теми же браслетами с брелоками и ожерельями с медальонами. Покупать что-то здесь у меня нет ни времени, ни желания, но в конце прохода оказывается гранильная мастерская, витрина ее полна неоправленных камней. Внутри двое мужчин с аккуратными седыми бородками предлагают мне древнеримскую печать. Хорошую, из сердолика, воск к ней не пристает; однако ее резьба не старше самих гранильщиков.

Печать я им отдаю обратно и покупаю вместо нее древний персидский талисман из светлой бирюзы с вырезанными куфическими буквами. Это десятый-одиннадцатый век, в крайнем случае двенадцатый. Гранильщики просят за него пять долларов, я даю им пятнадцать. Талисман стоит во много раз больше. Заработки у них более-менее честные, у меня тоже.

Выйдя из мастерской, ловлю отблеск солнц. Уже за полдень. Иду против движения толпы, в восточную сторону, и толпа внезапно сменяется безлюдьем. Я начинаю сворачивать куда не следует. Захожу в тупики, узкие проходы, трущобы. Какой-то мужчина лежит на ветхом диване, почесывая в паху. На мусорной куче валяются новорожденные котята, от них пахнет парным мясом. Дети тянут меня за джинсы, стараясь увести отсюда. Я иду одна пять минут, десять. Улочки пустынны. Звук пластмассовой дудки постепенно затихает вдали.

Огибаю последний угол — и передо мной городская стена, черная, полуразвалившаяся. Фортификационные сооружения рухнули с крутого обрыва. Подхожу к его краю. Земля под ногами осыпается, и я хватаюсь за базальтовые блоки, чтобы не упасть.

В полумиле отсюда медленно течет Тигр. В жару уровень воды в нем низкий, ландшафт, окружающий его, плоский, унылый. Вдали, где речная долина поднимается к горам, видны плоские холмы. Я пересекла старый город с запада на восток. Поворачиваюсь и смотрю назад, откуда пришла.

Квартал этот тихий. Откуда-то доносится гнусавое ми-ми сидящих в клетке маленьких вьюрков. Поблизости поет женщина в такт своей работе. На узкой улочке слышится скрип ржавого велосипеда.

Он отражается от высоких стен, приближается. Из переулка слева от меня, хромая, выходит старик. В синем джемпере на пуговицах и красной бейсбольной шапочке. Скрип издает протез правой ноги.

Посреди улицы старик останавливается, откидывается назад. Женщина больше не поет, и птички в клетке умолкли. Все ждут, когда снова заскрипит его протез. Старик поворачивает голову и смотрит на меня, откровенно, без улыбки. Потом, кряхтя, нагибается, поворачивает искусственную конечность на девяносто градусов и идет в западную сторону, оставляя за собой легкий запах перегара. Он держится в воздухе, пока старик не скрывается из виду, и вьюрки снова начинают пищать.

Я смотрю вслед старику. Рекламой достоинств спиртных напитков его не назовешь. Однако первым делом он наводит меня на мысль о приятном холодном пиве. Затем я думаю, что очень кстати оказался бы соотечественник, с которым можно поговорить по-английски. Возможно, это бы нашлось в баре. Но баров со спиртным в мусульманском Диярбакыре я не видела.

Запах перегара, невидимый человеческий след, еще держится в воздухе. Я иду по этому следу. Слежка за стариками на глухих улочках — не то занятие, в котором я приобрела сноровку, не предмет моей гордости. Однако я справлялась с делами и посложнее. Иду на расстоянии квартала за ним обратно к большой улице, прислушиваясь к ржавому скрипу. После нескольких неудачных попыток он сворачивает направо и входит в ресторан. Выждав несколько минут, иду к фасаду. Над дверью надпись «Пепси-кола». Имя — Синан Локатасу. Второе объявление вывешено в окне. Кто-то мелко написал:

Дабро пожаловать в лучшее завидение в центре города.

А пониже большими жирными буквами:

ЗДЕСЬ ПОДАЮТ ПИВО.

Я открываю дверь. Внутри светло, солнечные лучи падают вдоль широкой лестницы. Здесь обитая пластиком стойка, четыре столика, микрофон на подставке из древесно-стружечной плиты, два спящих на рядах стульев официанта. В глубине зала двое мужчин в синих комбинезонах играют в триктрак. Старик стоит возле них, бормоча что-то астматическим, монотонным голосом. Взгляда на меня он не поднимает, остальные тоже.

Я усаживаюсь за пустой столик и жду официанта. Сзади входит крепко сложенный мужчина в белом фартуке, смотрит на меня и отворачивается. Я наблюдаю за тем, как он старается не замечать моего присутствия. Ему ничего не остается, как смотреть на спящих или играющих в карты. В конце концов он небрежно подходит, вскидывает голову и ждет.

Я улыбаюсь:

— Добрый день. У вас есть пиво?

— Пива нет.

Он морщит нос. Часть моего сознания, слабая часть, задается вопросом, не пахнет ли от меня до сих пор. Я не опускаю лица, чтобы это выяснить. Указываю подбородком на висящее в окне объявление.

— «Здесь подают пиво» — нет?

Он угрюмо смотрит на меня. У него полные, надутые губы, густые брови, высоко на правой щеке родинка. Лицо мима. С париком из него получилась бы превосходная безобразная сестра.

Я повышаю голос. Самую малость.

— Я прошу бутылку пива. Пожалуйста. Лютфен.

— Пива нет…

Тут заговаривает один из официантов. Не садясь и не открывая глаз. Голос у него мягкий, но не тихий. Мим слушает, задает какой-то вопрос, потом смотрит на свои часы и пожимает плечами. Вытирает руки о фартук и указывает на лестницу:

— Поднимитесь, пожалуйста.

Я поднимаюсь. Лестница выходит на веранду. Вьющиеся растения отбрасывают тень и делают жару сносной. Я иду между столиками с бумажными скатертями к месту, с которого видна большая улица. На веранде никого нет, и я наслаждаюсь ощущением простора. Скатерть передо мной слегка запачкана засохшими остатками еды и принесенной ветром грязью. Веранда, вероятно, — место вечерних сборищ, обслуга перед ночной работой отдыхает. Пытаюсь решить, долго ли смогу дожидаться здесь соотечественников, которые могут так и не появиться, и людей, которые могут ничего не знать.

Терпеливо жду. В окне здания напротив объявление: Doktor Gtirsel, хирург. Последнее слово жирно зачеркнуто. За шторами движутся тени. На крыше виден силуэт вороны, черный, как флюгер.

— Ваше пиво.

Я поднимаю глаза. Это спавший официант. Узнаю его не по лицу, а по мягкому голосу.

— Спасибо. Я уж думала, что бутылку принесут в бумажном мешке.

— Нет. — Он улыбается мне. Я понимаю, что мало кто из диярбакырцев улыбается, даже если они добры или вежливы. — Это же ресторан. Вы сюда надолго?

— В Диярбакыр? Нет.