— Не лезь сейчас ко мне с вопросами. Дай мне опамятоваться. Ты очень нравишься мне. Ты вот тут лежишь, и я тебя люблю. Как не любить бабу с такой хорошей ласонькой. Я люблю тебя, твои ноги, фигуру. Твою женственность. Люблю всеми своими потрохами. Но не береди мне пока душу. Не спрашивай ни о чем. Пусть пока все есть, как есть. Спрашивать будешь после. Дай мне прийти в себя.

С этими словами он стал нежно поглаживать ее мягкие каштановые волосы, под животом, а сам сидел на постели — нагой, полный покоя, лицо неподвижно — некая материальная абстракция, наподобие лица Будды. Он сидел, замерев, ослепленный пламенем иного сознания, держа ладонь на ее теле и ожидая возвращения сознания будничного.

Немного спустя он встал, натянул рубаху, быстро оделся, не произнеся ни слова, еще раз взглянул на нее — она лежала на постели, золотистая в лучах солнца, как роза Gloire de Dijon[20], — и быстро ушел. Она слышала, как он внизу отпирает дверь.

А она все лежала, размышляя, что же с ней происходит: ей очень очень трудно уйти, оторваться от него. Снизу донесся голос: «Половина восьмого!» Она вздохнула и встала с постели. Маленькая-голая комнатка, ничего в ней нет, кроме комода и не очень широкой кровати. Но половицы отмыты дочиста. А в углу у окна полка с книгами, некоторые взяты из библиотеки. Она посмотрела, что он читает: книги о большевистской России, путешествия, книга об атоме и электронах, еще одна о составе земного ядра и причинах землетрясения, несколько романов и три книги об Индии. Так, значит, он все-таки читает.

Солнце озаряло ее обнаженное тело. Она подошла к окну, возле дома бесцельно слонялась Флосси. Куст орешника окутан зеленой дымкой, под ним темно-зеленые пролески. Утро было чистое, ясное, с ветки на ветку порхали птицы, оглашая воздух торжественным пением. Если бы она могла здесь остаться! Если бы только не было того ужасного мира дыма и стали! Если бы он мог подарить ей какой-то новый, особый мир.

Она спустилась вниз по узкой, крутой деревянной лестнице. И все равно было бы славно жить в этом маленьком домике — только бы он был в другом особом мире.

Он уже умылся, от него веяло чистотой и свежестью, в очаге потрескивал огонь.

— Ты будешь есть? — спросил он.

— Нет. Вот если бы ты одолжил мне расческу?

Она пошла за ним в моечную и причесалась, глядясь в зеркало величиной в ладонь. Пора идти назад, в Рагби.

Она стояла в маленьком палисаднике, глядя на подернутые росой цветы, на серую клумбу гвоздик, уже набравших бутоны.

— Хорошо бы весь остальной мир исчез, — сказала Конни, — и мы бы с тобой жили здесь вдвоем.

— Не исчезнет, — ответил он.

Они шли молча по веселому росистому лесу, отрешенные от всего и вся.

Ей было тяжко возвращаться в Рагби-холл.

— Я хочу как можно скорее прийти к тебе насовсем. И мы будем жить вместе, — сказала она на прощание.

Он улыбнулся, ничего не ответив.

Она вернулась домой тихо, никем не замеченная, и поднялась к себе в комнату.

15

На подносе лежало письмо от Хильды.

«Отец будет в Лондоне на этой неделе, — писала она. — Я за тобой заеду в четверг 17 июня. Будь готова к этому дню. И мы тут же отправимся. Я не хочу задерживаться в Рагби. Это ужасное место. Скорее всего, я переночую в Ретфорде у Колменов. В четверг жди меня к обеду. Выедем сразу после чая и переночуем, наверное, в Грэнтеме. Нет смысла сидеть весь вечер с Клиффордом. Вряд ли он доволен твоим отъездом, так что мой визит не доставит ему удовольствия».

Ну вот! Опять она пешка на шахматной доске.

Клиффорд был действительно недоволен ее предстоящим отъездом, и только по одной причине: ему будет без нее не так покойно. Конни была для него неким символом: она дома, и Он мог с легкой душой заниматься делами. Клиффорд много времени уделял сейчас своим шахтам и боролся с почти безнадежными проблемами: как экономнее добывать уголь и кому его продавать. Конечно, лучше всего перерабатывать его дома, чтобы избавиться, наконец, от мучительных поисков покупателя. Можно производить электрическую энергию, для нее, наверное, легче найти рынок сбыта, но превращать уголь в другой вид топлива оказалось делом сложным и дорогостоящим. Чтобы поддерживать производство, нужно развивать все новые виды производства. Какое-то сумасшествие!

Да, сумасшествие, и только сумасшедшие могут преуспевать в этой индустриальной гонке. Но ведь он тоже был немного сумасшедшим. Во всяком случае так думала Конни. Его одержимость угольными проблемами, его нескончаемые прожекты представлялись ей явным свидетельством его безумия; именно безумие она считала источником его изобретательского вдохновения. Он делился с ней обширными планами, а она слушала его в изумлении, не прерывая. Когда поток слов иссякал, он включал радио и превращался в глухонемого, но было очевидно, что все его прожекты сидят в нем, точно туго закрученная пружина, и ждут своего часа.

По вечерам они с миссис Болтон пристрастились играть в двадцать одно по шести пенсов. Эта армейская азартная игра была для него еще одним способом ухода от действительности — интоксикацией безумия или безумием интоксикации, как угодно. Конни не могла этого видеть и уходила спать, а Клиффорд и миссис Болтон с необъяснимым азартом резались в карты до двух или даже до трех утра. Миссис Болтон оказалась на редкость азартным игроком: подстегивали ее постоянные проигрыши.

Как-то она сказала Конни:

— Этой ночью я проиграла сэру Клиффорду двадцать три шиллинга.

— И он у вас взял эти деньги? — спросила, не веря своим ушам, Конни.

— Конечно, взял, ваша милость. Долг чести!

Конни дала обоим хорошую выволочку. В результате Клиффорд пожаловал своей неизменной партнерше еще сто фунтов в год, и она теперь могла проигрывать с легкой душой. А Конни пришла к выводу — в Клиффорде человек отмирает не по дням, а по часам.

Наконец она решилась сообщить ему о дне отъезда, который назначила в письме Хильда.

— Семнадцатого! — воскликнул он. — А когда ты будешь обратно?

— Самое позднее — двадцатого июля.

— Значит, двадцатого июля. Хорошо.

Он смотрел на нее странным пустым взглядом, не то с доверчивостью ребенка, не то с бесплодной хитростью старика.

— Ты меня не обманешь? — спросил он.

— Что?

— Ну вот ты сейчас уедешь. А обратно вернешься?

— Конечно. Без всякого сомнения, вернусь.

— Ну и прекрасно. Значит, двадцатого июля! — И опять туманно посмотрел на нее.

Как ни странно, он хотел, чтобы она уехала, завела там короткую интрижку, пусть и забеременела. Но он и опасался этой поездки.

А Конни помышляла лишь об одном — как бы совсем уйти от него. Решительный шаг будет сделан, когда все для того созреет — обстоятельства, Клиффорд, она сама.

Копни сидела в сторожке егеря и говорила с ним о поездке в Венецию.

— Вернусь и скажу Клиффорду, что ухожу. И мы с тобой уедем. Им совсем не обязательно знать, что я ушла к тебе. Мы можем уехать в другую страну, ведь правда? В Африку или Австралию, да?

Ей очень нравился ее план.

— Ты когда-нибудь жила в колониях? — спросил он.

— Нет, а ты?

— Я жил в Индии, Южной Африке, Египте.

— А почему бы нам не поехать в Южную Африку?

— Можно и туда.

— Ты не хочешь туда?

— Мне безразлично. Безразлично, куда ехать, что делать.

— Но ты там не будешь счастлив? Почему? Мы не будем жить бедно. У меня есть своих шестьсот фунтов в год. Я уже выяснила. Это немного, но нам ведь хватит?

— Для меня это целый капитал.

— Ах, как будет чудесно!

— Но я должен сперва развестись и ты тоже. Иначе будут осложнения.

Да, им было о чем подумать.

В другой раз Конни расспрашивала его о прошлом. Они были в егерской, за окном шел дождь, громыхало.

— А когда ты был офицером и джентльменом, ты был счастлив?

вернуться

20

слава Дижона (фр.)