В основании изначального римского мира стоял человеческий тип, определенный неким набором характерных задатков. В первую очередь следует выделить: самообладание, блистательную отвагу, немногословность, обдуманность, последовательность и четкость в действиях, хладнокровное чувство превосходства, чуждое всякого персонализма и тщеславия. Римский стиль — это virtus (добродетель, доблесть) не как морализм, но как мужество и храбрость, как fortitude (стойкость) и constantia (постоянство), то есть душевная сила, sapientia (знание, мудрость) как осмысленность и осознанность, disciplina (дисциплина) как любовь к собственному закону и форме, fides (верность) в особом римском понимании преданности и верности, dignitas (достоинство), которое у древних римских патрициев возвышалось до gravitas (суровость, степенность) и solemnitas (величественность), до степенной суровой величавости.[105] Этому стилю свойственны твердость в поступках и отсутствие красивых жестов; реализм, не в смысле материализма, но как любовь к существенному; идеал ясности, который только у некоторых латинских народов перерос в рационализм; внутренняя уравновешенность и недоверие к экстатическим состояниям и смутному мистицизму; чувство меры; способность объединяться, не смешиваясь, как свободные люди ради достижения высшей цели или во имя идеи. К этому можно добавить также religio (благочестие) и pietas (милосердие), но не в современном понимании религиозности, а в древнеримском значении уважительного и исполненного достоинства почитания сверхчувственного и одновременно доверия, причастности к нему, ощущаемому как реально действующее наряду с индивидуальными, коллективными и историческими человеческими силами. Разумеется, мы не станем утверждать, что эти черты были присущи всем римлянам без исключения; однако они были «доминантными», единосущными идеалу, который каждый ощущал типично «римским».

Равным образом эти элементы стиля — очевидны, не привязаны к прошлому и могут в любой момент начать действовать как силы, формирующие характер, а также быть восприняты как идеал при пробуждении соответствующего призвания. Они имеют нормативную ценность, или, самое меньшее, ценность меры. Конечно, нелепо думать, что они могут быть в полной мере усвоены каждым, что к тому же совершенно не обязательно. Достаточно, чтобы в нации они стали своими для одного слоя, призванного задавать тон всем остальным.

Теперь необходимо определить другой, низший предел, то есть элементы «средиземноморского» стиля.

Следует уточнить тот смысл, который мы вкладываем в выражение «средиземноморское». Нередко говорят о средиземноморской цивилизации, духе и даже расе, не утруждая себя объяснением того, что собственно скрывается под этим определением, сколь расплывчатым, столь и растяжимым.[106] «Средиземноморское» обозначает всего лишь пространство, территорию, где сталкивались различные культуры, разнородные духовные и расовые силы, никогда не составлявшие единой культуры. В антропологии «средиземноморский» миф появился в прошлом веке стараниями ДЖУЗЕППЕ СЕРДЖИ; он доказывал существование средиземноморской расы африканского происхождения, к которой принадлежали различные италийские народы, а также пеласги, финикийцы, левантинцы[107] и другие полусемитские расы; малоутешительное родство, для обозначения которого лучше всего подходит выражение «братства ублюдков (bastardes)», ранее использованное Муссолини по отношению к мифу латинства. На сегодняшний день теория СЕРДЖИ полностью опровергнута. Мы же считаем уместным использовать термин «средиземноморский» для обозначения отдельных сомнительных этнических и духовных компонентов, которые встречаются не только в сравнительно смешанных средиземноморских и «латинских» народах, но также в различных слоях итальянского народа, за исключением его древнейшего и благороднейшего ядра, в котором отражен исключительно «римский» элемент безо всяких «средиземноморских» примесей.

Психологи пытались дать определение средиземноморскому типу не столько в антропологических понятиях, сколько с точки зрения характера и стиля.[108] Действительно, в этих описаниях мы можем без труда распознать другой предел итальянской души, те отрицательные стороны итальянской субстанции, от которых она, при условии уже упомянутой нами ранее селекционной работы, может быть очищена.

В первую очередь, чисто «средиземноморской» чертой является любовь к показным поступкам и красивым жестам. Средиземноморский тип нуждается в сцене, если и не для удовлетворения низменного тщеславия и эксгибиционизма, то хотя бы потому, что его воодушевление и порыв (даже в достойных, славных и искренних поступках) нередко вспыхивают лишь благодаря присутствию зрителей; невозможно отрицать, что довольно значительную роль в его поведении играет забота о производимом эффекте. Именно это рождает склонность к «жесту», то есть желание так обставить свой поступок, чтобы привлечь к нему внимание, причем эта склонность проявляется даже если человек знает, что единственным зрителем является он сам. Вследствие этого для средиземноморского человека нередко характерна раздвоенность между одним «Я», играющим роль, и другим «Я», выступающим в роли вероятного зрителя или наблюдателя, что доставляет ему удовольствие: в этом смысле он напоминает актера.[109]

Повторим: мы говорим здесь о стиле, само же действие или поступок при этом могут иметь реальную ценность. Но подобное поведение крайне чуждо римскому стилю; это признак упадка и вырождения, прямая противоположность древней максиме esse поп haberf,[110] то есть тому стилю, благодаря которому древнеримскую цивилизацию называли также цивилизацией безымянных героев. В более широком смысле эту противоположность можно сформулировать следующим образом: римский стиль — монументален и монолитен; средиземноморский — имеет черты зре-лищности, напоминает театрально-хореографическую постановку (здесь можно вспомнить французские представления о grandeur и gloire[111]). Поэтому лучшим образцом для очищения итальянца от «средиземноморского» компонента должен стать стиль, созданный античной расой Рима: строгий, суровый, активный, чуждый всякой рисовки, взвешенный, со спокойным сознанием собственного достоинства. Осмысленность происходящего и ощущение самоценности независимо от внешних факторов; любовь к дистанции, к словам и делам, сведенным к существенному, лишенным всякой зрелищности и заботы об эффекте — все эти элементы, несомненно, являются первостепенными для возможного воспитания высшего типа. Если уж средиземноморского человека и итальянца роднит вышеупомянутая раздвоенность (актер-зритель), то он мог бы использовать ее, чтобы тщательного следить за своим поведением и выражением, предотвращая любые импульсивные, спонтанные реакции, дабы научиться выражать себя, заботясь не о «впечатлении», произведенном на других, и об их мнении, но лишь о выработке надлежащего стиля.

Склонность к зрелищности легко соединяется с персонализмом, вырождающимся в индивидуализм. Это другая неблагоприятная характерная сторона «средиземноморской» души, проявляющаяся в тяготении к суетливому, хаотичному и недисциплинированному индивидуализму. В области политики это стремление, возобладав, привело к братоубийственной розни и соперничеству, завершившимся крахом греческих городов-государств, хотя раньше оно же внесло положительный вклад в их образование; оно же стало причиной волнений в нижней Империи; и, наконец, все то же стремление привело к партикуляризму, расколам, всевозможным распрям, заговорам и соперничеству в средневековой Италии. Период итальянского Возрождения, блестящий во многих отношениях, имел немало темных сторон, порожденных средиземноморским индивидуализмом, нетерпимым к общему и суровому закону подчинения, вследствие чего даже блестящие возможности были растрачены на удовлетворение личных амбиций, сгорев без следа подобно фейерверку, поскольку творческие силы были лишены всякого высшего смысла и традиции: в центре стоял автор, а не произведение.