Хоус объявил короткий перерыв, музыканты встали и направились к бару. Я ерзал на своем стуле, нянчась со второй бутылкой пива за вечер, и то и дело оглядывался на дверь. Устало тащились минуты. Я боялся, что он так и не придет. Он умер в своей комнате. Его сбила машина, с ним случился удар, он уже лежит мертвый в госпитале — как раз когда я собрался написать статью и воздать ему по заслугам!
Через полчаса на сцену вышли Джон Хоус и еще один музыкант все еще без своего лидера. Было ощущение, что никто, кроме меня, не замечает отсутствия Хэта. Остальные посетители разговаривали и курили — то были дни, когда люди еще курили, — и обращали внимание на музыку только между дел, в перерывах между разговорами. Так было всегда, даже когда играл Хэт. Но сейчас Хэт опаздывал уже на полтора часа, и я видел, как бандитского вида человек за стойкой, владелец заведения, хмурит брови, поглядывая на наручные часы. Хоус играл произведения, которые мне особенно нравились, мои самые любимые из его современных записей, но в состоянии беспокойства и раздражения я почти ничего не слышал.
К концу второй композиции Хэт вошел в клуб и упал на стул немного тяжелее, чем обычно. Хозяин дал знак официанту, который тут же направился к Хэту с традиционным стаканом спиртного на подносе. Хэт уронил шляпу на стол и принялся сражаться с пуговицами пальто. Когда он услышал, что играет Хоус, то застыл, держась руками за пуговицу, и стал слушать, и я слушал тоже — музыка имела более жесткое, более тяжелое, более современное звучание, как на пластинках Хоуса.
Хэт кивнул сам себе, снял пальто и начал бороться с защелками на футляре. Публика одобрительно зааплодировала Хоусу. В этот раз Хэт собирал свою трубу дольше обычного, и Хоус и два других музыканта повернули головы и смотрели, насколько он продвинулся. Они делали это с таким видом, будто боялись, что он вообще не дойдет до сцены. Хэт огибал столы с закинутой назад головой, улыбаясь самому себе. Когда он подошел к сцене, я заметил, что он идет на цыпочках, как маленький ребенок. Хозяин скрестил руки на груди и внимательно за ним наблюдал. Хэт почти вплывал на сцену. Он облизнул язычок. Затем опустил саксофон и, уже открыв рот, поднял глаза на нас.
— Леди, леди, — сказал он мягким, высоким голосом. Первые слова, которые я услышал из его уст. — Благодарю вас за внимание к нашему пианисту, мистеру Хоусу. А теперь я должен объяснить свое отсутствие во время первого сета. Мой сын скончался сегодня днем, и я... занимался... деталями. Спасибо.
Он сказал Хоусу всего лишь слово, поднес саксофон к губам и начал играть блюз под названием «Подпрыгнула шляпа», одну из двадцати песен. Публика сидела, замерев от потрясения. Хоус, басист и барабанщик продолжали играть, будто ничего не случилось, — должно быть, они знали о его сыне, подумал я. Или, может быть, знали, что никакого сына не существует, и Хэт всего лишь придумал это немыслимое объяснение своего опоздания на девяносто минут. Хозяин клуба закусил нижнюю губу и выглядел необычно задумчивым. Хэт играл знакомые, несложные пассажи, тон его был жестким, почти грубым. В конце соло Хэт повторил одну ноту для всего ансамбля, он вглядывался в темноту зала. Может быть, он смотрел, как уходят клиенты — три пары и двое поодиночке вышли из зала, пока он играл. Но я не думаю, что Хэт вообще что-то видел. Когда мелодия окончилась, он наклонился к Хоусу, прошептал ему что-то, и тот объявил короткий перерыв.
Закончился второй сет.
Хэт положил саксофон сверху на пианино и спустился с эстрады, сосредоточенно сжимая при этом губы. Хозяин вышел из-за бара и направился навстречу Хэту, идущему на цыпочках вдоль сцены. Хозяин произнес несколько тихих слов. Хэт ответил. Сзади он выглядел маленьким и уставшим, его волосы кучерявились далеко за воротником. То, что он сказал, только частично удовлетворило хозяина, который снова стал что-то говорить, прежде чем уйти. На секунду Хэт застыл на месте — скорее всего он даже не заметил, что владелец клуба уже ушел, — а потом продолжил свое дефиле на цыпочках в сторону двери. Глядя Хэту вслед, я осознал, каким гениально странным человеком он был. Выплывая через дверь в сером фланелевом костюме, с прядями курчавых волос на воротнике, оставив за собой повисшее в воздухе известие о смерти сына, он казался абсолютно отдельным от всего остального человечества.
В поисках объяснения я повернулся к музыкантам у бара. Разговаривая, улыбаясь, приветствуя поклонников и друзей, они вели себя так, словно ничего не произошло. Может ли быть такое, что Хэт действительно потерял сегодня сына? Или у джазовых музыкантов такой способ переносить горе — прийти на работу и играть? В любом случае момент был неподходящий, чтобы подходить к нему с предложением. Он забудет все, что скажет мне. Я тратил время зря.
С этой мыслью я встал, прошел мимо сцены и открыл дверь на улицу. Если я трачу время зря, то какая разница, чем заниматься?
Он стоял, прислонившись к кирпичной стене, футах в десяти по аллее, идущей от задней двери клуба. Дверь за мной со стуком захлопнулась, но Хэт не открыл глаза. Его лицо было поднято вверх, и по нему разливалось спокойствие спящего человека. Он выглядел изможденным и прозрачным, слишком хрупким, чтобы двигаться. Я бы ушел назад в клуб, но он достал сигарету из пачки в кармане рубашки, зажег спичку, прикурил и откинул спичку в сторону — и все это, не открывая глаз. По крайней мере он не спал. Я сделал шаг в его сторону, и глаза Хэта открылись. Он взглянул на меня и выпустил белый клуб дыма.
— Будешь? — предложил он.
Я не понял, что он имел в виду.
— Можно мне поговорить с вами совсем недолго, сэр? — спросил я.
Он опустил руку в один из карманов пиджака и вытащил бутылку в полпинты.
— Попробуй.
Хэт открутил пробку, поднял бутылку и сделал несколько глотков. Затем протянул бутылку мне.
Я взял ее.
— Я приходил сюда часто, насколько мог.
— Я тоже, — сказал он. — Давай пей.
Я глотнул из бутылки — джин.
— Я очень сожалею о вашем сыне.
— Сыне? — Он поднял на меня глаза, словно стараясь понять, что я имею в виду. — У меня есть сын, там, на Лонг-Айленде. Он со своей мамочкой.
Хэт снова выпил и посмотрел, сколько осталось в бутылке.
— Значит, он не умер.
Следующие слова он произнес медленно, с удивлением:
— Никто... не говорил... мне... об... этом.
Он тряхнул головой и сделал еще глоток джина.
— Черт. Разве может такое быть, что мальчик умер, а мне не сказали? Мне надо об этом подумать, знаешь ли, мне на самом деле надо об этом подумать.
— Я о том, что вы сказали со сцены.
Он помотал головой и уставился в пустое пространство перед собой.
— Ух-ух. Это так. Я сказал это. Мой сын скончался.
Я будто разговаривал со сфинксом. Мне оставалось только ринуться в омут с головой.
— Сэр, на самом деле есть причина, почему я вышел сюда, — сказал я. — Я бы хотел взять у вас интервью. Как вы считаете, возможно ли это? Вы — великий музыкант, а в прессе о вас почти ничего не пишут. Может, мы могли бы договориться на какое-то определенное время, и я бы задал вам несколько вопросов?
Он посмотрел на меня своими бесцветными, затуманенными глазами, и мне стало интересно, видит ли он меня вообще. А потом я почувствовал, что, несмотря на свое состояние, он видел все, видел во мне такие вещи, которых не мог видеть даже я сам.
— Ты пишешь о джазе?
— Нет, я студент. Мне просто очень хочется сделать это. Думаю, что это важно.
— Важно. — Он сделал еще один глоток из бутылки и опустил ее обратно в карман. — Быть хорошим, взяв важное интервью.
Он стоял, прислонившись к стене, с каждым словом отдаляясь от меня. Я стал настаивать только потому, что взялся за это дело и не хотел отступать, но я уже начал терять веру в проект. Причина, по которой у Хэта никогда не брали интервью, заключалась в том, что обычный американский английский был для него иностранным языком.