«В самом деле, жалкие рабы, тупое, безмозглое стадо. — Неспешно потягивая сок, Лаура с саркастической усмешкой посматривала на толпу прохожих. — Путь их во мраке, ибо не ведают, чтб творят… Жрать, спать, спариваться, валяться на золотом песочке где-нибудь у моря — вот предел мечтаний этих хомо сапиенсов, квинтэссенция их успеха и жизненной мудрости». Да какое дело ей, Лауре Гревской, отмеченной печатью исключительности — хварной, до самцов в этом стаде, грубых, грязных, бесчувственных, ощущающих мир лишь сквозь призму материальности? Зачем они ей, если каждую ночь она уходит в сексуальную нирвану, где поцелуи, объятия, оргазмы невыразимо ярче и более реальны, чем в обычной жизни!

«Мерседес» между тем подъехал к трехэтажному, окруженному кирпичной оградой особняку, просигналил и, прошуршав колесами по асфальту, остановился у входа. Ворота за ними автоматически закрылись, водитель, выскочив из машины, распахнул дверцу, подал Лауре руку:

— Прошу.

Воздух наполняло благоухание сирени, с деловитым жужжанием кружились вокруг распустившихся соцветий пчелы, умиротворяюще журчал маленький фонтан перед фасадом дома, струи его переливались в лучах прожекторов. Раньше, в лихие смутные времена, на этом месте был разбойничий притон — кружало с привычными к блуду бабами. Обреталась тут сволочь разная, скаредники, кро-мешники, не дай Бог забрести постороннему: зарежут, оберут и в особый лаз, сообщающийся с Москвой-рекой, — плыви, милый. Нынче вроде бы времена изменились к лучшему, и на разбойном месте стоит мирный особняк деда. Третий этаж занимает Лаура, второй — сам хозяин дома, на первом — кухня и обслуга. Посторонние здесь появляются не так уж и часто, горло никому не режут, тайный ход к Москве-реке, слава Богу, давно зарыт…

— Пойду переоденусь. — Лаура, коротко оглянувшись, стала подниматься по лестнице, и дед вытащил вдогонку массивные, на золотой цепочке часы:

— Не задерживайся, скоро будут.

Гости и в самом деле не заставили себя долго ждать, приехали по-старомодному, на черных «Волгах», с огромными, похожими на веники, букетами. С генерал-майором Савиным, высоким, поджарым, всегда чем-то недовольным, Лаура уже была знакома, он напоминал ей фанатика-иезуита, с легким сердцем отправляющего людей на костер. Хотя на монаха он не похож, вон как гипертрофированы нижние чакры — похоть, стремление к власти, одержимость материальным, — этот себя еще покажет.

— Морозов Кузьма Ильич. — Второй гость оказался крепеньким лысеющим мужчиной в расцвете лет, с хорошими манерами и негромким, глуховатым голосом. — Очень много слышал о вас, чрезвычайно рад знакомству.

Тоже тот еще фрукт, профессиональный убийца, в сердце ни малейшего намека на жалость к ближнему, любит власть и женщин, если не обломают ноги, пойдет далеко. Интересно было бы посмотреть, как он умрет, уж не от болезни ли мозга? Похоже, у него начальная стадия рака. Ладно, потом, не стоит портить аппетит.

Прошли в зеркальную гостиную, не спеша расселись. Стол был сервирован закусками — перламутровый балык, пунцовая семга, розовая ветчина с белыми прослойками жира, паштет из рябчиков, агатово-черная паюсная и серая зернистая, остенд-ские устрицы на льду, пахучие ревельские кильки, помидоры, прослоенные испанским луком, крохотные, с дамский мизинец, корнишоны. Что-что, а поесть дед умел — маленькая слабость, не считая женщин. Налили, кто «смирновку», кто «рябиновку», кто английскую горькую, Савин поднял тост — за хозяина дома, несравненного мэтра оккультизма, Георгия Генриховича Грозена, своего друга и сподвижника. Насчет любви и дружбы соврал, сразу видно, но вот во всем остальном правда, без деда ему никак, работа сразу встанет. Выпили, закусили, налили по новой, и Морозов тоже провозгласил тост — за хозяйку, самую обворожительную женщину, которую он когда-либо встречал. Сказал как на духу — Лаура ощутила бешеную похоть, нестерпимое желание взять свое тут же, любой ценой. В другой бы обстановке налетел зверем, зажал бы намертво — не вырваться. К чему умные речи? Руки связать, подол на голову, ноги задрать к плечам. И никаких там кляпов, подушек, плотно прижатых к лицу, ори громче, любимая, от бабских криков только кровь горячее…

Ели и пили не спеша, обсуждали гласность, перестройку, нетореные пути реформ, однако, поскольку люди собрались бывалые, разговор велся все больше полунамеками, без каких-либо имен и привязки к конкретным событиям, так, светская болтовня ни о чем.

— Да, зашевелились наверху, спокойная жизнь, похоже, кончилась. — Дед выдавил на устрицу сок лимона, с ловкостью отправил в рот, — Перспективы туманны, неуловимы, расплывчаты…

— Это точно, верхним не позавидуешь, особенно «летягам». — Усмехнувшись, Савин занялся икрой и чавычей, было заметно, что он уже навеселе. — Ничего, им не привыкать, приспособятся. Те, кого не запустят…

— «Летяги»? — Морозов отпилил от ломтика ветчины маленький кусочек, отправил его в рот. — Из военно-космического комплекса?

— И из него тоже. — Савин незаметно подмигнул деду, тот усмехнулся:

— Может, знаете, белочки есть такие, с деревьев планируют? Фанера, бывает, тоже, над Парижем…

— А, вот вы о чем, орлята учатся летать! — Морозов, догадавшись, о чем речь, улыбнулся, подцепил вилкой серебристую сардинку. — Ну, этих-то жалеть нечего, они свое отымели авансом, на десять поколений вперед хватит, так что справедливость, можно сказать, восторжествовала.

— Справедливость! Какая чушь. — С наслаждением выпив водки, Савин сунул в рот прозрачный ломтик балыка, глаза его затуманились. — У меня в детстве кошка была, сибирская, Нюськой звали, так вот однажды она родила котят и первому, самому крупному, вместе с пуповиной случайно отгрызла хвост. Он, бедняга, весь паркет кровью перепачкал, пищал, жаловался — за что, дескать? А потом пришел с работы отец и утопил его. Кому убогий нужен? Остальных же котят через месяц благополучно пристроили. А вы говорите, справедливость…

— Не стоит подходить ко всему с единой меркой. — Дед пил осмотрительно, закусывал не торопясь, казалось, хмель его не берет. — Каждому свое. Возьмите человека из толпы. Он живет лишь удовлетворением своих сиюминутных желаний, страхами, тщеславием, увеселениями, приобретательством, жаждой удовольствий. Он бесконечно далек от всего, что непосредственно не связано с интересами и заботами дня, от всего, что хоть немного поднимает над материальным уровнем жизни. По существу, человек из толпы варвар, пусть цивилизованный. Или взять настоящего хомо сапиенса, индивида, сумевшего подняться над жизненной суетой, одаренного высшими проявлениями духа, — естественно, он имеет право на многое и многое же должно ему прощаться. Он движущая сила эволюции, в отличие от толпы, которая не способна ни к чему, кроме разрушения.