Еще в Мериндже, чуть ли не в первые дни жизни Майкла, ему было внушено, что куры неприкосновенны. Собаке не только не полагалось нападать на кур, столь почитаемых мистером Хаггином и окружавшими его белыми богами, — напротив, ей вменялось в обязанность охранять их. А это создание

— безусловно не курица, а скорей пернатый обитатель джунглей, то есть законная добыча всякого пса, — вдруг заговорило с ним голосом бога.

— Убери лапу! — скомандовало таинственное существо так повелительно, так по-человечески, что Майкл опять стал озираться вокруг: кто же это все-таки говорит?

— Убери лапу! — опять послышалась команда крохотного пернатого создания. Затем визгливый голос, до невозможности похожий на голос А Моя, выпалил целый поток китайских слов, так что Майкл опять, правда, в последний раз, огляделся в поисках невидимого болтуна.

Тут Кокки разразился диким, пронзительным хохотом, и Майкл, насторожив уши и склонив голову набок, уловил в этом хохоте отдельные нотки смеха множества знакомых ему людей.

И Кокки, создание в несколько унций весом, футлярчик из тончайших косточек и горсти перьев, в котором, однако, билось сердце, такое же большое и храброе, как многие сердца на «Мэри Тернер», тут же стал другом, товарищем, даже повелителем Майкла. Сплошной комочек дерзости и отваги, Кокки немедленно завоевал его уважение. Майкл, который нечаянным движением лапы мог переломить тонкую шейку Кокки и навеки угасить его светящиеся отвагой глазки, сразу же понял, что с ним следует обходиться бережно, и дозволял ему тысячи вольностей, которых никогда бы не дозволил Квэку.

В Майкле прочно укоренился, унаследованный, верно, от самой первой собаки на земле, инстинкт «защиты пищи». Он никогда не думал об этом, и кусок мяса, до которого он уже дотронулся лапой и к которому хоть раз прикоснулся зубами, защищал так же непроизвольно, как непроизвольно билось его сердце и легкие вдыхали воздух. Одному стюарду, и то благодаря огромному усилию воли и самообладанию, он разрешал трогать пищу после того, как сам дотронулся до нее. Даже Квэк, обычно кормивший Майкла по инструкциям Доутри, знал раз и навсегда, что его пальцам не уцелеть, если он дотронется до пищи, уже поступившей в распоряжение собаки. И только Кокки, крохотный комочек перьев, мимолетная вспышка жизни и света с голосом бога, дерзко и храбро нарушал табу — неприкосновенность пищи.

Усевшись на край Майкловой миски, этот маленький храбрец, выпорхнувший из тьмы на свет жизни, этот огонек, блеснувший во мраке, взъерошив свой ярко-розовый хохолок, то расширяя, то вновь суживая черные бусинки глаз и повелительно покрикивая, как свойственно богам, заставлял Майкла отступать и неторопливо выбирал самые лакомые кусочки из его порции. А все потому, что Кокки знал, прекрасно знал, как обходиться с Майклом. Непреклонный в своих требованиях, он умел озорничать и задираться, как пьяный гуляка, но умел и неотразимо обольщать, точно первая женщина, изгнанная из рая, или последняя в поколении Евиных дочерей. Когда Кокки взбирался на Майкла и, прыгая на одной лапке, другой теребил его загривок или, прильнув к его уху, ласкался к нему, жесткая шерсть Майкла ложилась шелковыми волнами, глаза его принимали блаженно-идиотское выражение, и он готов был исполнить любое желание, любой каприз Кокки.

Кокки так сдружился с Майклом еще и потому, что А Мой быстро отказался от своей птицы. А Мой купил ее за восемнадцать шиллингов в Сиднее у одного матроса, с которым торговался битый час. Но когда в один прекрасный день он увидел, что Кокки сидит на скрюченных пальцах левой руки Квэка и неумолчно болтает, он почувствовал к нему такое отвращение, что даже позабыл о своих восемнадцати шиллингах.

— Хочешь птица? Любишь птица? — предложил А Мой.

— Менять, моя будет менять, — отвечал Квэк, считая само собой разумеющимся, что ему предлагают меновую сделку, и уже волнуясь, не льстится ли старикашка на его драгоценный варганчик.

— Нет менять, — заявил А Мой. — Хочешь птица, бери птица.

— Как бери птица? — удивился Квэк. — А если у меня нет, чего твоя надо?

— Нет менять, — повторил А Мой. — Хочешь птица, любишь птица — бери. Все.

И вот смелый пернатый комочек жизни с отважным сердцем, прозванный людьми «Кокки», да и сам так именовавший себя, родившийся на Новых Гебридах, в девственном лесу острова Санто, пойманный там в силок чернокожим людоедом и проданный за шесть палочек табаку и каменный топор умиравшему от лихорадки шотландскому купцу, который со своей стороны за четыре шиллинга перепродал его работорговцу, далее обмененный на черепаховый гребень — изделие английского кочегара по староиспанскому образцу, — проигранный потом в покер тем же кочегаром и отданный следующим своим владельцем за старый аккордеон стоимостью по меньшей мере двадцать шиллингов и, наконец, за восемнадцать шиллингов попавший в руки старого судового кока А Моя, сорок лет назад зарезавшего в Макао свою молодую жену-изменницу и скрывшегося на первом попавшемся судне, — Кокки, смертный или бессмертный, как всякая искорка жизни на нашей планете, стал собственностью Квэка, прокаженного папуаса,[4] раба некоего Дага Доутри, в свою очередь, бывшего слугой других людей, которым он смиренно говорил: «слушаюсь, сэр», «никак нет, сэр» и «благодарю вас, сэр».

Майкл сыскал себе и еще одного друга, хотя Кокки не разделял его симпатий. Это был Скрэпс, неуклюжий щенок ньюфаундленд, не имевший другого хозяина, кроме шхуны «Мэри Тернер»; ни один человек из ее команды не предъявлял на него прав, не желая сознаться, что именно он привел щенка на борт. Щенка назвали Скрэпсом, и, не будучи ничьей собственностью, он был собственностью всех, — так что мистер Джексон, например, посулил снести А Мою голову с плеч, если тот будет плохо кормить щенка, а Сигурд Хальверсен попросту вздул на баке Генрика Иертсена, когда тот пнул сапогом Скрэпса, путавшегося у него в ногах. И это еще не все. Когда жирный колосс Симон Нишиканта, как барышня, любивший писать нежные и расплывчатые акварельные картинки, запустил складным стулом в Скрэпса, ненароком толкнувшего его мольберт, громадная рука Гримшоу так тяжело опустилась на плечо ростовщика, что он закрутился на месте и едва не шлепнулся на палубу, а плечо его еще долго было покрыто синяками и здорово ныло.

Майкл, хотя уже и взрослый пес, был по природе до того весел и добродушен, что наслаждался нескончаемой возней со Скрэпсом. В сильном теле Майкла жил столь сильный инстинкт игры, что под конец щенок уже изнемогал и валился на палубу, задыхаясь, смеясь и беспомощно отбиваясь передними лапами от притворно яростных атак Майкла, притворных, несмотря на то, что забияка Скрэпс был раза в три больше его, а о тяжести своих лап, да и всего тела, помышлял так же мало, как слоненок, топчущий поросшую маргаритками лужайку. Отдышавшись, Скрэпс опять принимался за свое, а уж Майкл и подавно от него не отставал. Эти игры были прекрасной тренировкой для Майкла, укреплявшей его физически и духовно.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Так вот и продолжалось плавание на «Корабле дураков». Майкл возился со Скрэпсом, почитал Кокки, который то помыкал им, то ласкался к нему, и пел со своим обожаемым стюардом; Доутри ежедневно выпивал шесть кварт пива, каждое первое число получал жалованье и пребывал в убеждении, что Чарльз Стоу Гринлиф — лучший человек на борту «Мэри Тернер»; Квэк, не думая о том, что кожа у него на лбу все темнеет и утолщается по мере развития страшной болезни, усердно служил своему господину и любил его; А Мой бегал от папуаса, как от чумы, мылся по нескольку раз на дню и каждую неделю кипятил свои одеяла; капитан Доун вел судно и думал только о своем доходном доме в Сан-Франциско; Гримшоу, сложив на колоссальных коленях похожие на окорока руки, издевался над ростовщиком, требуя, чтобы тот вложил в предприятие сумму, не меньшую, чем вложил он, Гримшоу, со своих пшеничных доходов; Симон Нишиканта вытирал потную шею грязным носовым платком и с утра до вечера писал акварели; помощник, вооруженный подобранным ключом, с удивительной методичностью выкрадывал вахтенный журнал из стола капитана; а Старый моряк тешил свою душу шотландским виски с содовой, курил благоуханные гаванские сигары — три штуки на доллар, — припасенные для участников экспедиции, и бормотал что-то о «геенне огненной» на баркасе, о безымянных пунктах и сокровищах, скрытых под слоем песка.

вернуться

Note4

Папуас — одно из названий меланезийцев.