— В детстве вы много болели. Один раз вы были при смерти. Вас спас отец. Он вынянчил вас. По-моему, это был дифтерит.

Предсказатель чуть откинулся назад. Штирлиц, словно не заметив этого, продолжал:

— В школе вы очень плохо учились, вы даже не кончили ее, и много работали на физической работе. Женщина, которую вы любили, недавно ушла от вас, и вы всю свою нерастраченную любовь перенесли на животных. Около года вы учились в университете. В это время вы голодали, а потом, разбогатев, серьезно заболели. Больше всего бойтесь вашей щитовидной железы. Я не советую делать ту операцию, которую вам уже предложили или же предложат. И не обольщайтесь по поводу формальной логики и математической психологии. Вы не во всем чисты — внутренне, перед идеями нашего государства. То ли в концлагере отбывает превентивное заключение один из ваших родственников, то ли вы жили с еврейкой.

Предсказатель осторожно убрал ладонь со стола и сказал, жалко улыбнувшись:

— Это не гадание. Просто вам известна моя анкета, заполненная в полицайпрезидиуме.

Тогда впервые Штирлицу стало по-настоящему страшно, потому что, конечно же, никакой анкеты этого человека он не читал — он попросту читал в глазах, лице, руке, залысине, в блеске чуть выпуклых глаз, в пыли на буфете и книжных полках, в фотографии женщины на стене, в реакции на его самые первые слова — словом, в том громадном количестве окружающих каждого человека вещей и наличествующих в нем черт, следов, ссадин, манер, во всем том, что позволяет, при необходимом допуске смелости, сделаться пророком.

Поэтому однажды, желая спасти юного нелегала-чекиста в Париже, работавшего против кутеповцев, Штирлиц, выслушав пылкого графа Граевского, когда тот прибежал к нему с сообщением, что красный обложен компрометирующими материалами и что перевербовать его — дело дня, пустяк и тьфу, усмешливо сказал:

— Лапочка моя, это не вы его перевербуете, а он вас заагентурит. Компрометирующими материалами, так же как и деньгами, не вербуют, а если и вербуют — то кретинов, абсолютно ненужных мало-мальски уважающей себя разведке.

— А как же, по-вашему, следует вербовать? Как и чем? — удивился граф.

— Умом, — ответил Штирлиц. — Умом, идеей и волей. Человек — это великое явление, и рассматривать его должно в целом: стар — молод, красив — уродлив, талантлив — усидчив, блестящ — скромен... Деньги, бабы, компрометирующие материалы — сие чепуха и суета, всяческая суета. Иной бабник — кремень, и ключ к нему подобрать невозможно, а другой — правоверный сухарь — страдает постыдным пороком, — так он, считайте, ваш. Идти надо от добра и зла, от категорий глобальных, а не от привычно-хрестоматийных исследований. Причем идею, добро, зло каждый возраст принимает по-своему, с оттенками, — вот где собака зарыта. Так что плюньте вы на этого красного павиана. Если он так открыто вам подставился, отойдите в сторону. Тут вашего труда нет, здесь видна его преажурнейшая работа, поверьте. Зрите в корень, граф, только в корень...

«Завтра мне надо будет приглядеться к хвосту внимательно, — сказал себе Штирлиц, — надо мне посмотреть ему в лицо — там решим. Не нравится мне все это. Как в плохом детективе. Ах, Господи, Господи, писатели вы мои милые, какую муру вы все несете — хреновина с морковиной, как говаривал Спиридон Дионисьевич Меркулов, последний премьер белой России».

Коля шел по другой стороне, стараясь не попадаться на глаза эсэсовцу, что вышагивал впереди. Тот уходил все дальше и дальше от центра, петлял по маленьким улочкам, и тревога Коли росла с каждым часом.

«Где ж его стрелять-то? — думал он. — Сволочь, ходит там, где гарнизоны или проходных дворов нет. Неужели почуял? Не должен. Он ни разу не оборачивался, а в ресторане я сидел в другом зале».

Часа в два ночи, когда луна стала яркой, зыбкой и очень близкой к притихшей, настороженной земле, Штирлиц свернул за угол и вжался в стену дома. Он слышал, как его преследователь, стараясь ступать на мысках, торопился за ним и перебегал улицу, чтобы сократить расстояние.

«Точно. Он водит меня, — понял Штирлиц. — Тут надо все выяснить: по-моему, этот тип не от Шверера. Поглядим в лицо. Всегда надо успеть посмотреть в лицо тому, кто идет следом за тобой ночью по городу».

Коля на бегу переложил «Вальтер» из внутреннего кармана пиджака в боковой. Он старался не дышать и ступал на самые мысочки: «Не услышал бы, гад». Коля свернул за угол и — лицом к лицу столкнулся с оберштурмбанфюрером СС. Свет луны делал лицо фашиста непроницаемо черным, а его, Колино, наоборот, осветил холодным, отчетливым светом. Он от неожиданности замер — даже в карман за пистолетом не полез. Какое-то мгновение они стояли недвижно: один запыхавшийся, а второй спокойный, с черным лицом, руки за спиной. И вдруг Коля оглох, а потом снова обрел слух, потому что вокруг него — по улицам, в небо, к луне покатилось слово, которое сказал эсэсовец. Он сказал только одно тихое, отчаянно нежное русское слово:

— Санечка...