Новичок пожимает плечами.

— Убери, тебе сказано!

Входит Аршанница, и чемоданчик остается на одеяле: теперь не до спора. Этот длинный, выше всех, коммунар с худым лицом и запавшими, очень яркими голубыми глазами считается самым требовательным дежурным. Но сегодня он торопясь, не глядя проходит по бараку и, уходя, строго приказывает:

— Глеб, один будешь дневалить! Юрка, картошку чистить; «распределение» зашивается. Алексей, на огород! Живей, ребята!

Я возвращаюсь часа через три голодный и усталый. В бараке по-прежнему никого, кроме Глеба. Обхватив руками колени, он не отрываясь смотрит на койку Новичка. Глеб так увлечен зрелищем чего-то мне от дверей невидимого, что даже не оглядывается, когда я вхожу.

— Глеб!

Только теперь он поворачивает ко мне совсем не загорелое, худенькое лицо и машет рукой:

— Скорей!

На постели Новичка — раскрытый чемодан, туго набитый пакетами и свертками. Желтая в пупырышках куриная нога выглядывает из промасленной бумаги. Запахи жареного мяса, сала, колбасы с чесноком, которые я помню по раннему детству, не оставляют сомнения в содержимом чемоданчика.

— Хотел под койку положить, а оно раскрылось, — глотая слюну, шепчет Глеб. — Просто само…

Кончился рабочий день. С грохотом, швыряя в угол лопаты, в барак вваливаются огородники и артель лесорубов. Мы стоим вокруг койки Новичка, у туго набитого чемоданчика; куриная нога, как маяк, показывает путь ко всему этому великолепию.

Стоим и смотрим.

Конечно, мы давно привыкли к тому, что нам всегда — днем и ночью, в праздники и будни — хочется есть, и сосущее ощущение пустоты в желудке не очень мешает нам. Но сейчас голод кажется нестерпимым.

— Откуда это? — спрашивает Глеб.

— Новичок вчера к отцу ездил, — отзывается кто-то.

— У него отец — начальник продснаба, — поясняет другой.

Мы стоим, как-то сразу ослабев, и от запахов пищи неприятно, медленно кружится голова.

— Разделим! — почему-то шепотом предлагает Мотька то, что с первого мгновения пришло в голову каждому.

Не раздумывая, он шагает в середину круга и разворачивает свертки, выкладывая на одеяло толстый пласт сала с розовыми прожилками, пирожки, круг копченой колбасы, сахарную голову в синей обертке.

Мы следим за каждым движением Мотьки в таком же восторженном молчании и с таким же удивлением, с каким следит зритель, впервые попавший в цирк, за фокусником, вытаскивающим из шляпы разноцветные шали, цветы и блестящие шары.

— А это что? — спрашивает Глебушка, кончиком пальца притрагиваясь к тугому кругу колбасы.

Нам кажется, что чемоданчик почти что волшебный, и мы разочарованно вздыхаем, когда Мотька вытаскивает из его глубин последний пирожок вместе с кульком карамели и, приподняв, переворачивает чемодан вверх дном, высыпая крошки.

Мы следим за Мотькиной работой, даже не спрашивая себя, правильно ли то, что он сейчас делает. Ведь живем мы в коммуне, и все у нас общее! Никогда еще не нарушался этот незыблемый коммунарский закон.

Жардецкий вспомнил, что надо позвать Новичка, — он до сих пор не вернулся. Но Вовка объясняет, что Новичка послали на станцию за почтой.

— Оставим порцию, и делу конец!

Нам и в голову не приходит, что у Новичка могут быть другие планы использования продуктов, которые он вчера привез из города. Все, что находится тут, между лесом и рекой, принадлежит нам и никому больше.

Мотька работает, как хирург, совершающий сложную операцию, и, когда он протягивает раскрытую ладонь, кто-то, как опытная операционная сестра, кладет в нее ножик с предупредительно раскрытым лезвием, а еще кто-то сдвигает с топчана матрац и расстилает газету, чтобы удобнее было резать сало и колоть сахар.

Никого не спрашивая — тут и спрашивать не о чем, — Мотька делит продукты на три доли — старшим коммунарам, девочкам и нам — и, завернув первые две части, откладывает их в сторону.

Разрезав сало и колбасу на двадцать шесть частей, Мотька дробит треть курицы — долю нашего барака — на микроскопически малые куриные атомы. А потом, тщательно вытерев руки, бросается в атаку на сахар, разбивая его легкими ударами ножа и перекладывая крупинки так, чтобы даже лишний карат драгоценного вещества не попал в одну порцию за счет другой. Можно не думать о том, что такое собственность, и твердо знать, что такое справедливость.

А мы хорошо знаем, какая это великая вещь.

Нам не кажется и никогда не покажется глупой песня, которую пел Коля Трубицын, матросский поэт, посланный учиться на красного командира и после разлуки с отрядом всем сердцем прилепившийся к нашей коммуне. Что же еще делать с тельняшкой, если она одна, а товарищей — шесть? И, может быть, действительно полосатый лоскуток в огне спасает от огня и в бою от пули?

Нам не кажется ни странной, ни глупой эта песня. Разве мы забыли, что еще этой весной старшие ребята, законопачивая щели в бараке, распороли свои куртки, чтобы вытащить вату из подкладки, и мерзли, не жалуясь, всю весну? Вот она и сейчас торчит, серая, слежавшаяся коммунарская вата, выглядывая между досками и фанерными щитами.

Мы стоим вокруг Мотьки как только возможно ближе к нему, потому что нам интересно, но стараемся не дышать и не шуметь, чтобы не отвлечь Мотьку и не сдуть сахарной пыли.

Стоим и думаем, во всяком случае, некоторые думают: «Выходит, Мотька не брехал, будто был в армии пулеметчиком и помощником политрука; отчего же еще у него такой верный глаз и справедливое сердце?»

Мы поглощены необычайным зрелищем и вспоминаем об окружающем, только когда позади в полной тишине раздается сдавленный крик.

Новичок, опустив руки, стоит посреди барака.

Сперва нам кажется, что он стоит неподвижно. Но на самом деле Новичок пятится к выходу и, задержавшись секунду у порога, исчезает.

— Что это с ним? — спрашивает Глеб.

— Чудак человек! — усмехнулся Мотька. — Думает, его долю зажилим.

Вовка выбегает вслед за Новичком, и мы ждем его возвращения. Но вместо Вовки появляется Аршанница.

— После ужина — общее собрание! — сообщает он. И, махнув рукой, добавляет: — Отдайте все это. К черту! Подумаешь, колбасы не видели!

Вечером после ужина на площадке перед домом начинается общее собрание.

Старшие лежат на траве, справа от костра, в сторонке. Они через год уходят от нас и почти не вмешиваются в коммунарские дела, чтобы мы приучились самостоятельно жить и управлять коммуной. Они лежат и слушают, перешептываясь между собой.

Тимофей Васильевич, Август, Ольга Спиридоновна и Коля с Пастоленко, как всегда, расположились на скамейке над обрывом.

Горит костер, и Фунт — наш нынешний председатель исполкома — стоит перед ним, ожидая, когда все успокоятся и можно будет начать доклад. За обрывом неподвижно висят серые пласты тумана, и реки не видно, только слышно, как она невнятно шумит; и оттуда, снизу, тянет холодом.

Когда Фунт начинает говорить, голос у него дрожит, ему не хватает воздуха. Он еще не привык к высокому посту и волнуется. На траве, у его ног, — стопка книг с длинными белыми закладками; он поднимает их одну за другой, открывает и читает что-то длинное и умное.

Если слушать Фунта внимательно, можно узнать бездну всяких важных вещей.

И то, как относились к собственности Геродот, Гельвеций и Прудон.

И то, что, с одной стороны, «собственность есть кража», а с другой — существует разница между словами «свое» и «чужое».

Все это можно узнать, если слушать внимательно. Но что делать, если слушать не хочется?.. Мотька швыряет вниз, в туман, камешки. Потом, когда ему это надоедает, достает из кармана коробочку с наловленными накануне светляками. Небо в тучах. Беззвездная темнота надвигается из-за леса, и светляки загораются желтыми огоньками. Время от времени Жардецкий подбрасывает в костер охапку хвороста, пламя поднимается выше, и в ярком свете видны озабоченные лица Лиды Быковской и других членов исполкома, расположившихся у костра, рядом с председателем.

Фунт, вероятно, и сам чувствует, что его не слушают и что говорит он не то, чего ждут коммунары. Отбросив книжку, он долго молчит, а потом совсем другим голосом, громко и взволнованно, спрашивает: